Сказки французских писателей - Сидони-Габриель Колетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нам было бы это так приятно, — вздохнул ослик.
— Ну, хватит, — прервали их родители, — оставьте дядю в покое и ступайте себе на луг. Ваш дядя уже вполне на вас насмотрелся.
Дядю, право, немного удивило, что ослику и лошади сказали про него «ваш дядя», но животные были такие славные, что ему это не было неприятно. И когда он шел к дому, то несколько раз оборачивался и махал им зонтиком. Вскоре кормить стали хуже. Сена стало меньше, его берегли для волов и коров, — ведь волы работали, а коровы давали молоко. Овса лошадь и ослик не видели уже давно, а теперь им даже не разрешали ходить пастись на луг, потому что берегли траву для нового урожая сена. Они лишь изредка могли пощипать травы в канавах и на пригорках.
Родители, которые были не так богаты, чтобы даром кормить всех этих животных, решили волов продать, а ослика и лошадь заставить работать. Однажды утром отец запряг лошадь в повозку, а мать погнала на рынок ослика, повесив ему на спину две тяжелые корзины с овощами. В первый день родители были еще терпеливы. Да и назавтра только делали замечания. Но уж потом стали так ругаться и кричать, что лошадь обиделась и вообще перестала понимать, куда ей идти, тянула повозку вкривь и вкось. Отец так свирепо хлестал ее вожжами, что она даже заржала от боли.
Однажды им нужно было подняться на очень крутую гору. Лошадь совсем запыхалась, шла с трудом и каждую минуту останавливалась. Груз был очень тяжелым, она еще не привыкла к такому. Сидя на повозке с вожжами в руках, отец был очень недоволен такой медленной ездой. Сначала, подгоняя лошадь, он щелкал языком. Это не помогало, тогда он стал ругаться и кричать, что в жизни не видел такой противной клячи. От испуга лошадь споткнулась и вовсе остановилась.
— Но! — кричал отец. — Но, проклятая! Ну я тебе покажу!
И от злости схватил свой кнут и отхлестал ее по бокам. Лошадь не заплакала, а только повернула к нему голову и посмотрела так грустно, что отцу стало стыдно. Он спрыгнул с повозки и, прижавшись к лошадиной шее, попросил прощения за то, что был таким жестоким.
— Я забыл, кто ты для меня. Мне все кажется, что ты самая обыкновенная лошадь.
— Все равно, — ответила лошадь. — Даже если бы я была обыкновенная лошадь, нельзя же так больно стегать кнутом.
Папа обещал, что он так больше не будет, и в самом деле долго не пользовался своим кнутом. Но однажды, когда очень торопился, он не сдержался и снова отхлестал ее.
Дальше — больше, он бил свою лошадь не задумываясь. Иногда, когда ему все же бывало немножко стыдно, он пожимал плечами и говорил:
— Или ты лошадь, или ты не лошадь. Надо же в конце концов слушаться!
Нужно сказать, что ослику тоже приходилось несладко. Каждое утро в любую погоду ему надевали на спину тяжелую корзину и заставляли ехать в город. Когда начинался дождь, мать открывала зонтик, нисколько не заботясь, что там с осликом. Однажды он сказал:
— Раньше, когда я была девочкой, ты не позволяла мне мокнуть под дождем.
— Ну если с ослами нянчиться так же, как и с детьми, — ответила мать, — зачем ты мне вообще был бы нужен?
Его тоже часто били. Как и все ослы, этот был иногда очень упрямым. На некоторых перекрестках он непонятно почему останавливался и отказывался идти дальше. Сначала мать пыталась договориться по-хорошему.
— Ну, пожалуйста, — говорила она, лаская его, — будь умницей, моя маленькая Дельфина. Ты же всегда была такой хорошей, такой послушной девочкой.
— А я не маленькая Дельфина, — отвечал он спокойно. — Я осел и не хочу никуда идти!
— Не упрямься, тебе же будет хуже. Ну, считаю до десяти. Думай!
— Я уже подумал!
— Раз, два, три, четыре…
— Все равно не пойду!
— …пять, шесть, семь…
— Пускай мне отрежут уши!
— …восемь, девять, десять! Ну, я тебя заставлю, глупая тварь!
Она начинала колотить ослика палкой по спине, и тот в конце концов трогался с места.
Но больше всего лошадь и ослик страдали оттого, что их разлучили.
Раньше ни в школе, ни дома Дельфина и Маринетта не расставались ни на минуту. А теперь лошадь и ослик не виделись целыми днями, а к вечеру, когда приходили в конюшню, так уставали, что только-только успевали пожаловаться друг другу на своих жестоких хозяев. Зато с каким нетерпением ждали они воскресенья! Они были совершенно свободны и, выйдя из конюшни, вместе гуляли. Они попросили разрешения у родителей играть со своими старыми куклами, укладывали их спать в кормушках на соломе. Рук у них не было, и поэтому они не могли укачивать своих кукол, одевать их, причесывать и вообще играть как раньше. Они могли только смотреть на своих кукол и разговаривать с ними.
— Это я, твоя мама Маринетта, — говорила лошадь. — Видишь, я теперь совсем другая.
— Это я, твоя мама Дельфина, — говорил ослик. — Не обращай внимания на мои уши.
Вечерами они паслись вдоль дороги и разговаривали о своих несчастьях. Лошадь, которая вообще была энергичнее, чем ее спутник, говорила очень возмущенно.
— Главное, что меня удивляет, — говорила она, — почему это другие животные не жалуются, когда с ними так жестоко обращаются! Нам еще повезло, что мы домашние! Знаешь, не будь они нашими родителями, я бы давным-давно сбежала отсюда.
При этом лошадь плакала, и ослик тоже начинал шмыгать носом.
Однажды в воскресенье родители вошли в конюшню с каким-то незнакомым человеком. Голос у него был очень грубый. Он остановился возле лошади и сказал:
— Вот она! Это ее я видел на дороге. О! Память у меня отменная: если я однажды увидел лошадь, я узнаю ее из тысячи. Такая уж у меня работа. — Он засмеялся и легонько похлопал лошадь. — А она не так безобразна, как другие! Вполне в моем вкусе.
— Мы показали ее вам просто так, чтобы вам было приятно, — сказали родители, — об остальном и думать нечего!
— Все так сначала говорят, — ответил незнакомец. Он все ходил и ходил вокруг лошади, осматривал ее со всех сторон, ощупывал бока и ноги.
— Простите, вы скоро кончите? — спросила его лошадь. — Знаете, мне не очень нравится, когда со мной так обращаются.
Человек расхохотался и полез лошади в рот, чтобы рассмотреть зубы. Потом повернулся к родителям.
— Сто франков вас устроит? — спросил он.
— Нет, нет, — закачали те головами, — ни двести, ни триста! И не будем больше об этом.
— А пятьсот?
Родители помолчали. Оба