Астроном - Яков Шехтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Задремать ей удалось только на несколько минут. Ей приснился отец, он сурово качал головой и приговаривал:
– Коль нидрей, коль нидрей![1]
Спустя три часа она стояла на летном поле, рядом с Джосовым. Неподалеку разогревал моторы самолет, на котором им предстояло улететь в Москву. Джосов держал ее за руку, и она слышала, как он рассказывает о каком-то происшествии последней ночи, чуть не сорвавшем поездку. Она молчала, разглядывая темную махину самолета с едва освещенными иллюминаторами. Она чувствовала, как похолодели от утреннего мороза ее щеки и молила, сама не зная кого, чтобы он вразумил ее, дав понять, в чем состоит ее долг.
Самолет взревел моторами и подкатил прямо к ним. В полдень они с Женей будут уже в Москве, разве можно отступить, после всего, что он для нее сделал, после поздравлений и напутствий девушек. Отчаяние вызвало у нее приступ тошноты, во рту стало горько.
Она почувствовала, как Джосов сжал ее руку.
– Идем!
Ветра всех воздушных океанов бушевали вокруг ее сердца. Он тянет ее в черную глубину неба, она погибнет, она уже никогда не вернется на землю.
– Идем!
Нет! Нет! Это невозможно. Ее ноги словно прилипли к земле. Из открытой двери самолета высунулся летчик и несколько раз приглашающе махнул рукой.
– Идем же! Больше нельзя ждать.
Немыслимо, невозможно.
– Макс! Макс Додсон! – прозвучал в ее ушах голос младшего лейтенанта. – Семьдесят шесть двадцать!
В пучину, поглощавшую ее, она бросила свой крик отчаяния и мольбы.
– Девяносто два десять! Девяносто два десять!
Джосов тянул ее за руку и звал за собой, но она не слышала, опустив голову. Перед ее глазами стоял утренний розовый снег на неведомом полустанке под Харьковом.
Летчик нетерпеливо помахал рукой и что-то крикнул, но Джосов даже не обернулся, продолжая что-то горячо говорить. Полина подняла голову и беспомощно, словно затравленное животное посмотрела прямо в его глаза. Не любя, не прощаясь, не узнавая…
Письмо третье
Дорогие мои!
На этот раз мне приснилось, что я превратился в растение, красивый цветок, с толстыми, влажно блестящими листьями, крепким стеблем и ветвистыми корешками. Я жил в горшке, заполненном вкусной землей. Горшок стоял на подоконнике и сквозь квадрат окошка я мог наблюдать удивительный мир, простирающийся за тонкой поверхностью стекла. В этом мире жили огромные ноги: они сновали, суетились, медленно расхаживали, прыгали, или стояли на месте, изредка меняя позу. Ноги принадлежали людям, похожим на тех, которые жили в комнате, примыкавшей к моему подоконнику.
Где-то вдалеке, в дальнем углу комнаты, были ступени, по ним люди спускались, возвращаясь с улицы, или поднимались – уходя. Дверь со скрипом распахивалась, и сквозь нее в комнату втекал ужасающий смрад. Но люди не обращали на него никакого внимания. Впрочем, они сами испускали еще худшее зловоние.
Людей в комнате жило трое, мужчина с всклокоченной бородой, женщина в вечно засаленном платье и девочка. Мужчину я почти не видел, он рано уходил и возвращался уже в темноте. Женщина тоже уходила рано, но все-таки позже мужчины. По вечерам, возвращаясь, они громко спорили, часто ругались, а иногда били друг друга, наполняя комнату гнилостными испарениями своих ртов и волнами ненависти. Цветы видят эмоции, и я мог наблюдать, как черные клубы злости обволакивают стол, заползают под кровати, оседают в углах.
С девочкой я дружил. Она почти не выходила наружу, днем тихонько играя на полу, перекладывая какие-то коробочки, рассаживая по стульям потрепанных кукол, а ночью спала возле меня, на постели, расположенной прямо под окном.
Мы часто разговаривали, вернее, она рассказывала мне разные истории, пела песенки, аккуратно протирая мои листья влажной тряпочкой. Если девочка выходила на улицу, она первым делом прибегала к окну, присаживалась на корточки и посылала мне воздушный поцелуй. Оконное стекло она тоже мыла, чтобы недолгие лучи солнца попадали на мои листья.
Если мужчина и женщина походили на грязные, волосатые шары, то девочка светилась ровным оранжевым светом. В ее груди пульсировал небольшой шарик, похожий на маленькое солнце. Когда она садилась возле меня, я осторожно оплетал этот шарик тонкими, невидимыми человеческому глазу лепестками. Мы становились одним целым, я и девочка, тепло шарика наполняло мой ствол, уходило в корни, питало листья. В эти моменты я любил ее самой нежной и преданной любовью, а она любила меня, рассказывая о всевозможных происшествиях ее маленькой жизни, жалуясь, а иногда плача. Впрочем, плакала она довольно часто, ее сладкие слезы капали на мои листы и я с восторгом пил эту чудесную влагу.
Начиная с ранней осени в комнате воцарился влажный холод, и девочка почти все время проводила в кровати, кутаясь в одеяло. Мужчина топил печку только по вечерам, громыхая дровами, с непонятным ожесточением забрасывая уголь в красный проем. Наледь, покрывающая стекла, чуть-чуть оттаивала, и я вдыхал эти пары, мечтая о лете.
Девочка мечтала вместе со мной. По утрам, высовывая из-под одеяла тонкую ручку, она осторожно гладила мои листья и утешала меня, обещая скорое наступление весны. Я обвивал ее пальчики, прикасался лепестками к теплому шарику и сразу чувствовал облегчение.
Зимой приходилось страдать от холода, но зато я наслаждался отсутствием смрада: люди, закутанные во множество одежек, меньше воняли, а с улицы, когда открывалась дверь, доносился только крепкий запах мороза, перемешанный с печным дымом.
Когда же наступило долгожданное лето, в комнате произошли перемены. Одним ранним утром мужчина ушел, с грохотом захлопнув за собой дверь, и больше не вернулся. Вместо него каждый вечер в комнату стали приходить другие мужчины. Каждый из них сначала долго ел и пил за столом, разговаривая громким, грубым голосом, а потом до середины ночи возился с женщиной на кровати за занавеской, распространяя невыносимое зловоние. Девочка не спала, сжимая пальчиками мои листья, ее плечики сотрясались от рыданий, но эти, за занавеской, ничего не слышали.
Она перестала петь, и начала рассказывала очень грустные сказки с несчастным концом.
– Ты мой единственный друг, – говорила она, целуя мои листики. – Ты мой единственный, единственный друг.
Ее оранжевый шарик потускнел и сжался. И светил он уже не так ярко, теперь мне приходилось долго-долго не отпускать лепестки, прежде чем живительная энергия пронизывала мои корни.
В один из дней я заметил, что в оранжевом фоне появились черные полоски, похожие на трещинки. Девочка почти перестала играть, и большую часть времени сидела на кровати, беззвучно шевеля губами. Иногда она протягивала руку и гладила мои листья. Наверное, мне не стоило приникать к ее оранжевому шарику. Но я так привык, так сросся с ним, что попросту не мог оторваться.