Авиатор - Евгений Водолазкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Река выбрасывала мне навстречу изгиб за изгибом, и всё не кончалась, и всё выше поднимались над ней красные утесы. Я шел, и чувство обладания этой прекрасной землей переполняло меня. Непредсказуемость Оредежи, свежесть ее ветра, колыханье трав у воды – всё это принадлежало мне одному. Я обходил свои владения, которые (стук дятла по сосне) прекрасно знали, что никто ими больше не владеет, что власть моя весьма условна. На всю реку и на все леса я был один, и ничто им с моей стороны не могло угрожать. Я же устраивал им смотр и проходил мимо них, как проходит командующий на параде – неестественно вывернув голову, временами останавливаясь и приветствуя. Что-то откликалось мне – махало ветками, свистело, каркало, а что-то и не откликалось, оставалось даже не замеченным мной. Но каждое мое наблюдение имело первостепенное значение, потому что теперь я был единственным, кто обладал полнотой этого знания.
Дорога поднималась вместе с берегом. Как-то незаметно река оказалась вне пределов видимости, на дне оврага. О том, что там, внизу, не одна лишь вода, но и земля, говорили верхушки деревьев, едва поднимавшиеся над обрывом. Я мог бы коснуться этих верхушек, если бы подошел к краю обрыва. Но я не подходил.
Над рекой всё еще стояли дома, только теперь они были безнадежно пусты. Эти дома уже обвивались вьюном, прорастали травами и деревьями, становясь частью природы. Крыши их ветшали на глазах, прогибались и вот-вот готовы были провалиться. Незакрытые их двери то и дело скрипели на ветру. Сквозняки шевелили на окнах полуистлевшие занавески.
Я чувствовал, как внутри меня стал расти ужас, и это был ужас одиночества. Берег вновь стал опускаться. Внизу я заметил мостик через реку и бросился к нему. Под моими ногами гулко застучали доски. Они колебались и бились друг о друга, отдаваясь эхом. Их шум продолжался и тогда, когда я был уже на берегу, словно невидимая армия природы преследовала меня как последнее не принадлежащее ей создание. Я перешел на бег (не от страха – от тоски) и помчался через лес к дому. Невыносимо было представить, что и дома меня никто не ждет. Большой мир мог прийти к концу, но это был бы еще не полный конец. Я все-таки не терял надежду, что мой малый, семейный мир устоял. Я бежал и плакал, и чувствовал, как мои слезы скатывались по щекам, как от плача сбивалось дыхание.
Когда я приблизился к дому, начинало темнеть. В светящемся электрическим светом окне я увидел папу. Он сидел в своей любимой позе, положив ногу на ногу, замкнув руки на затылке. Большими пальцами массировал шею. Мама наливала из самовара кипяток. Под огромным желтым абажуром всё это казалось ненастоящим. Казалось старой фотографией – оттого, может быть, что происходило беззвучно. Но отцовские пальцы на шее вполне явственно двигались, а кипяток из самовара тек, и от него поднимался пар. Не хватало лишь сказанного слова.
Мама подняла голову. Произнесла:
– Ну, вот ты и пришел, дружок.
Папа поймал мою руку и легко ее пожал.
Какое это было счастье. Такого счастья больше не помню.
Пятница
Когда мы въехали в воронинскую квартиру, Анастасии было пятнадцать лет. Всей квартирою подавали сведения для продуктовых карточек, и я узнал ее возраст. Едва ли не в первый день нашего вселения. Шесть лет разницы, подумал я, и сам удивился своей мысли. Эта мысль сопоставляла меня и Анастасию, а значит – связывала. Случайно ли я подумал о ней именно так? Не сопоставлял же я свой возраст с возрастом Зарецкого.
Почти сразу я стал узнавать Анастасию по шагам. Она шла мягко, ступала с пятки на носок. Воронин ходил шаркая. Зарецкий – словно на ходулях. О движении Анастасии я узнавал из своей комнаты по еле слышному скрипу половиц. По длине пути и щелканью электрического выключателя угадывал, куда она идет – в ванную, туалет или на кухню. Ванная и туалет были ближе, и выключатели там поворачивались с легким щелчком. Путь на кухню был самый длинный, а кухонный выключатель – громче других. При начале поворота раздавался жалобный звук пружины, при окончании – приглушенный выстрел. При звуке этого выстрела мне всякий раз хотелось выйти на кухню.
Иногда я все-таки выходил. Чаще всего – ночью, когда вся квартира уже спала. Анастасию, вставшую выпить воды, я заставал в ночной рубашке. В коммунальных квартирах каждый ест и пьет в своей комнате, но Воронины по старой привычке продолжали делать это на кухне. По привычке и ночная рубашка: в коммунальной жизни на нее обычно набрасывают халат.
Когда мы столкнулись в первый раз, Анастасия попросила прощения за свой вид: думала, все спят. Я ответил, что ничего страшного, – как-то излишне горячо ответил, и она бросила на меня удивленный взгляд. Когда мы сталкивались в дальнейшем, Анастасия была тоже в рубашке, но прощения больше не просила. Вероятно, тогда уже понимала, что сталкиваемся мы неслучайно. А еще понимала, что рубашка ей очень идет – шелковая, струящаяся с ее острых плеч.
Стояла спиной к кухонному шкафчику, упираясь ладонями в столешницу. Пальцами гладила бурое дерево (длинные пальцы). Так начинались наши ночные беседы, тише которых не было в моей жизни. Чтобы никого не разбудить, мы говорили шепотом. Шепот – особенный вид общения, я уж не говорю о ночном шепоте. Даже если говорить так о вещах обычных, они начинают выглядеть совершенно по-другому. А ведь мы говорили о необычных.
Глядя на нежную кожу Анастасии, я опять вспомнил об арбузных корках. Неожиданно для себя спросил ее:
– Вы не боитесь постареть?
Она не удивилась. Повела плечами.
– Я боюсь не старости… Смерти. Не быть страшно.
– А вы были бы готовы не умирать и только всё стареть, стареть?
– Не знаю. – Анастасия улыбнулась. – А почему, чтобы не умирать, нужно обязательно стареть?
– Ну, за всё ведь надо платить.
– Не за всё – за подарки не надо. Если бы был мне дан такой дар – не умирать без всяких условий…
– То – что?
– То жила бы! – она сказала это со смехом, почти прокричала. Испугалась. Прижала палец ко рту. – Сейчас все сбегутся…
Никто не сбежался.
Суббота
Три последних дня у меня держалась нормальная температура, и Гейгер решил устроить мне прогулку в больничном дворе. Одевали меня долго и тщательно. Но главное – необычно. В куртку из непонятного материала, которую Гейгер назвал пуховиком. Немного похожа на то, что надевают идущие к полюсу. Сапоги на застежке-молнии. Застежка появилась еще на моей памяти, но на сапоги ее не пришивали. Несколько раз пробовал застегнуть и расстегнуть – славно. Гейгер очень боится меня застудить или заразить. Это, по его словам, одна из причин того, что мои контакты с внешним миром предельно ограничены. Зато, если всё пойдет гладко, предполагается, что прогулка будет ежедневной.
Выйдя во двор, задохнулся от резкости воздуха. Слёзы выступили. В больничных окнах увидел несколько пар глаз – смотрели на меня. Когда я поднял голову, спрятались. Значит, есть здесь все-таки люди.
Снег – хрустит. Изо рта – пар. Снял перчатки и потер снегом лицо (Гейгер попросил перчатки надеть). Раскачал ветку клена, вызвал снегопад. Стоим – Гейгер, Валентина и я – все в снегу. Смеемся.