Старый колодец. Книга воспоминаний - Борис Бернштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Впрочем, были вещи еще более опасные для его дела и идей, чем мое бессознательное и непреднамеренное хамство. У вечного, как‘мне казалось, единства «папа — Еврабмол» было временное ограничение, начало и конец.
Конец я видел своими глазами, не вполне понимая, что происходит. Странно, не понимал ведь, меня в то время очень охраняли от травмирующих знаний, но из сотен и сотен дней детства один остался в памяти с преувеличенной оптической внятностью — как батальная диорама, созданная мастерами Студии военных художников имени Грекова: дали написаны на холсте, а передний, главный, план исполнен в трех измерениях, цветной, совсем как настоящий.
Отец в тот день был дома. К нему с утра и до вечера ходили люди, которых я хорошо знал, — его друзья и сотрудники. Они уговаривали его что‑то сделать или, напротив, чего‑то не делать. Он не соглашался.
Его рабочий стол стоял тогда в большой комнате, «кабинете», под углом к стене, стул спиной к кафельной печке. Посетители сидели по другую сторону. Отец был взволнован до крайности и по большей части стоял. Каждому он повторял один и тот же довод, наглядно моделируемый.
— Сначала придет кто‑нибудь и скажет мне: поставь этот стул сюда! — и он ставил стул к стенке. — Потом придет другой и велит поставить стул сюда! — и он переставлял стул к печке. — Затем является третий и распоряжается поставить его сюда… — Стул перемещался на новое место…
Каждому, даже мне, становилось ясно, что так никто на стуле усидеть не может.
Это был день, когда отец решил оставить Еврабмол. Творческая магма, освобожденная вовсе не Октябрем, как принято было считать, а Февралем, и получавшая свои формы от послереволюционного интеллигентского идеализма, энтузиазма и самопожертвования, к началу тридцатых стала немыслимой, невозможной, враждебной. В хорошо расчерченной амбарной книге советского образования для необычной и по одному этому уже вредной школы тогда не было — и не могло быть — подходящей графы. Демонстративная перестановка стула только частично, плоско и бесцветно, демонстрировала внешнюю сторону событий, ибо каждое новое переустройство Еврабмола сопряжено было с варварским искажением его замысла, опыта, его сути. Уход отца был, помимо всего, символическим жестом, указанием на то, что идея убита.
Заведение осталось как пустая и скособоченная форма. Вскоре оно получило новое имя — Школа — завод имени С. М. Кирова.
После своего ухода в 1932 году отец передал богатейший архив Еврабмола в музей имени Менделе Мойхер Сфорима. Был такой музей в Одессе. Гитлеровцы сожгли музей вместе с его коллекциями.
Осталась только память создателей школы и ее воспитанников. Это условное разделение: Еврабмол был их общим творением. Но целое оставалось в памяти одного, первого.
* * *
Получив ананьевское свидетельство, отец несколько лет учительствовал в разных местах пестрого юга — в Молдавии, в Каменец — Подольске, в Елисаветграде, в Севастополе, обучая своих единоверцев, как было ему позволено. В начале Первой мировой войны его мобилизовали. Одно время он служил в госпитальной лаборатории, но вскоре был отпущен с белым билетом из‑за очень сильной близорукости.
Позднее семья перебралась в Одессу.
Советы трудно овладевали югом Украины. Цвета власти в Одессе менялись то и дело; случалось, государственная граница делила город пополам. В конце концов судьба, как известно, улыбнулась большевикам.
Один из высших иерархов православной церкви того времени полагал, что таким способом небо покарало Россию. Это нам за грехи наши, говорил он. Возможно. В таких делах я воздерживаюсь от спора, хотя принцип коллективной ответственности и коллективной вины вызывает у меня возражения. Во всяком случае, если целью наказания было нравственное преображение погрязшей во грехе страны, мера оказалась неэффективной.
Воспитание пошло другим путем.
Среди наказанных войной, революцией, гражданской войной грешников особый класс составили дети. В 1919 году отец был среди наиболее деятельных учителей и принял на себя труднейшую миссию — заботу о бесприютных, бездомных, уличных и просто неприкаянных подростках.
Еврейские дети были класс в классе. Родимое слово «погром» вошло во многие иностранные языки, оно есть и в Оксфордском иллюстрированном словаре английского языка, где сказано:
pogrom п. Organized massacre, orig, that of Jews in Russia (1905–1906) [Russ., = ‘destruction’ (grom thunder)].
В Оксфордский словарь включены только те слова, которые вошли в повседневное употребление. Буква «п», набранная курсивом, указывает, что «погром», как и «хлеб», — имя существительное. Даты в знаменитом словаре можно дополнить: в гражданскую было не меньше. Бывало, что родителей убивали, но дети оставались в живых. Еврейские дети, просто выбитые из колеи историей, новой властью, военным коммунизмом, отданные улице, не приспособленные и не приспособляемые к новым условиям, тоже нуждались в опеке. Отсюда идея Клуба еврейской молодежи, из которого впоследствии вырос и выстроил себя Еврабмол. Тут начало педагогической истории, которую можно назвать, вслед за модным в те поры Анри Бергсоном, творческой эволюцией.
Не знаю, как о ней рассказать, потому что мое знание — не вполне живое, оно — «со слов». Отец сначала вспоминал мне — урывками, по случаю, а позднее, по моему наущению, записал, как сумел. Запись подлинная, там все первичное. Это целая книга, более трехсот машинописных страниц. Скоро ее выход: ей пора на сцену.
Но прежде — несколько подготовительных строк.
После ухода из Еврабмола отец служил на менее заметных должностях в различных образовательных институциях особого рода: все они так или иначе принадлежали к «системе подготовки кадров». Одесский филиал Промакадемии им. Сталина (лексика эпохи, я надеюсь, придаст повествованию сразу и некоторую живость, и привкус достоверности), позднее преобразованный в Институт повышения квалификации хозяйственников, давал среднее и затем, если удавалось, повышенное образование выдвиженцам — руководителям предприятий и проч., заслуженным коммунистам, не всегда знавшим грамоте. Там он преподавал, одно время был деканом, заведовал учебной частью, и тогда же сам экстерном сдал экзамены и защитил диплом на инженера. Можно предположить — он сам был в этом уверен, — что скромная эта позиция уберегла его, беспартийного и более не директора, от ареста и гибели в 1937 году.
К началу войны он был начальником отдела подготовки кадров на заводе имени Октябрьской революции. Завод изготовлял сельскохозяйственные машины, и отдел занимался обучением юных контингентов нужным заводу специальностям: токарей, слесарей, фрезеровщиков, литейщиков, модельщиков и всякое такое. С этим заводом мы бежали в августе из почти окруженной Одессы — морем, на грузовом теплоходе «Ян Фабрициус». Подробности опустим до времени.
Вот пунктир нашего бегства: Мариуполь, Ростов — на — Дону, Северный Кавказ: село Благодарное Ставропольского края, первая остановка, я посещаю школу, отец — мастер — нормировщик в мастерских МТС. Немцы захватывают Ростов и нависают над Северным Кавказом, второе бегство — через весь Северный Кавказ, на пороге зимы, на открытой платформе с железной рудой, мимо беженских таборов в чистом поле под открытым небом, куда должны были сбросить и нас, но почему‑то не сбрасывали — до самой Махачкалы. Многотысячный бивуак — очередь в вязкой, перемешанной с человеческими отходами грязи необъятного порта Махачкалы, костры, детский плач, холодные ночи, всепроникающая липкая вонь, и через несколько суток — посадка на дряхлую грузовую посудину, которую долго будет носить по штормовому Каспию, затем — Красноводск, теплушки, набитые людьми, длинное странствие по среднеазиатским равнинам, стоп — выгрузка на станции Багдад, именно так, дрянной городишко Серов посреди неописуемой Ферганской долины, меж двух хрустальных горных гряд, визирь из райкома партии распределяет человеческий материал по колхозам Багдадского района, нам достается колхоз Игермаилык Октябр — возможно, я озвучиваю неточно, но за перевод ручаюсь: то был колхоз имени Двадцатилетия Октября. Как все насыщено Октябрем!