В окопах Сталинграда - Виктор Платонович Некрасов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хохряков помолчал, очевидно ожидая продолжения, потом, поскольку его не последовало, сказал:
— Может, объяснишь все-таки?
Николай пожал плечами. Ему вдруг вспомнился эпизод, свидетелем которого он был год тому назад, когда работал еще в райжилуправлении. Этот случай его тогда поразил, и он долго потом о нем думал. Сейчас он опять всплыл в памяти.
В райжилуправлении было тогда всего два члена партии. Прикреплены они были к довольно большой партийной организации Музфабрики. И вот на одном партийном собрании обсуждалось неэтичное поведение коммуниста Серебрякова — бухгалтера из управления фабрики. Николай, как сейчас, помнил этого маленького, неказистого, узкоплечего человека в синей застиранной рубашке и потрепанном пиджаке, стоявшего на трибуне, бледного, взволнованного, поминутно пьющего воду. Его обвиняли в том, что он бросил жену с тремя детьми, отказывается платить алименты, а сам женился на другой и живет с ней припеваючи. Здесь же была и жена — толстая, краснолицая женщина в пуховом платке, говорившая жалобным голосом на одной ноте и рисовавшая своего бывшего мужа как изверга, тирана, мота и распутника… Глядя на самого Серебрякова, маленького, растерянного в оборванном своем пиджачишке, трудно было поверить всему тому, что говорила бывшая супруга о его прошлой разгульной жизни и о том, что он теперь, мол, живет припеваючи. Но и она, и роскошный, громогласный мужчина в очках — заместитель директора Калюжный, и еще два-три человека поменьше калибром с таким азартом доказывали вину Серебрякова, что у присутствовавших на собрании начинало складываться впечатление, что Серебряков действительно распутник, изверг и негодяй.
Рядом с Николаем сидел голубоглазый малый в военной форме без погон, с бесчисленным количеством планок на груди. Он внимательно слушал, поминутно закуривал, а один раз у него даже вырвалось:
— Свернут-таки ему шею, сволочи…
В перерыве Николай подошел к нему. Он с ним был уже знаком по предыдущим собраниям, как-то раз даже распил бутылку пива, и парень, в общем, понравился Николаю — воевал в Севастополе, несколько раз был ранен.
— Ты хорошо знаешь этого самого Серебрякова? — спросил его Николай.
— Серебрякова? Конечно, знаю. Мухи не обидит.
— Значит, все, что здесь говорят…
— Чепуха! Сплошная чепуха. Счеты сводят… Грязная, в общем, история.
Из дальнейшего разговора выяснилось, что не Серебряков бросил жену, а она его, потому что он не захотел помогать замдиректора в его комбинациях, которые должны были принести определенные выгоды и замдиректора, и бухгалтеру, а заодно и его жене. Оказалось, что деньги он регулярно пересылает жене без всякого суда, по доброй воле, но он мешает замдиректора, и тот хочет от него избавиться и вот привлек даже бывшую жену. Об этом мало кто знает, но он, Кудрявцев — так звали парня, — в курсе всего и…
— Одним словом, ополчилась вся эта шайка на беднягу Серебрякова, и будет ему крышка. Факт.
— Так чего ж ты молчишь? Выступи и скажи.
Парень удивленно на него посмотрел:
— Спасибо тебе в шапочку. С Калюжным только спутайся… Нет уж, как-нибудь без меня обойдется. Если хочешь, можешь выступить — ты здесь человек чужой, а я тебе все рассказал.
Дело, правда, кончилось и без вмешательства Николая, притом довольно плачевно для Калюжного — ему влепили строгий выговор и сняли с работы, но Николай на всю жизнь запомнил этого красивого голубоглазого парня с его планками на груди, который, видно, неплохо воевал и так искренне удивился предложению Николая.
Вот этого-то парня невольно и вспомнил сейчас Николай, глядя на Хохрякова, на его орден боевого Красного Знамени, орден, который не так просто было получить.
Николай не рассказал этой истории Хохрякову — пожалел его. Он только сказал:
— Не понимаю я тебя. Войну провоевал, и как будто неплохо провоевал, а сейчас…
— Что — сейчас? — тихо спросил Хохряков.
— Другие, когда надо, воюют и сейчас. А тебя я что-то не пойму…
Прошел мимо, шлепая надетыми на босу ногу калошами, маленький Кунык из Николаевой группы, потом вернулся обратно.
— Беседа у костра?
Хохряков молча кивнул головой, и только когда в конце коридора хлопнула за Куныком дверь, заговорил:
— Непонятный, значит, человек? Да? Кто его знает, может, и так, не знаю. Но как подумаешь… Иной раз лежишь вот так дома… И всякие мысли лезут. С проектом не ладится, и по статике тройку получил. С других требуешь, а сам вот — в глаза людям стыдно смотреть. Прожил ты тридцать восемь лет и за эти тридцать восемь лет в четырех войнах участвовал и шесть раз был ранен, и черт его знает сколько осколков в тебе еще сидит. А живешь дурак дураком, дубина неотесанная. И читать надо. И в райкоме нажимают… — Он протянул руку: — Дай-ка, я докурю. И вот лежишь так, в темноте, и голова трещит от всего этого. А утром встанешь, и начинается. То то, то се, то пятое, то десятое… Ты не думай, что я оправдываюсь. Просто так, прорвалось как-то. Обидно…
Хохряков говорил медленно, глухим, усталым голосом. Говорил о войне. Почти всю жизнь он провоевал. С двенадцати лет, когда, потеряв отца и мать, прилепился к проходящей части. Почти до самой Варшавы дошел. Потом коллективизация, кулачье. Две пули заработал, сюда и сюда. Рано женился, дети, жена все болеет. Потом Халхин-Гол, Финляндия, три года сейчас. Мирной жизни почти не видел. Воевал и думал — вот кончится все это, и тогда-то… Хоть бы теперь передохнуть, институт кончить, человеком стать…
Хохряков посмотрел на Николая:
— Вот я на тебя гляжу. Тоже трудно. Как мне. Привычки нет. Все с бою берешь, с бою. Сдашь сопромат или статику и лоб вытираешь, точно высотку штурмом взял. — Он поковырял в печке валявшимся рядом старым штыком. — Силенок не хватает, вот и бережем.
Титан давно уже кипел. Дрожал, фыркал, переливался через верх. Хохряков подставил чайник. Кран был неисправен, и большой жестяной чайник наполнялся долго. Наконец наполнился.
— Ты в Берлине был? — спросил он вдруг.
— Нет, не был. Я в сорок четвертом кончил.
— Я тоже не был.
— А что?
— Да так… Рассказы слыхал. Говорят, последние дни трудно воевать было. — Он сунул еще одну чурку в огонь и закрыл дверцу. — Знали, что завтра-послезавтра мир, и не хотели умирать. Никто не хочет. Но люди все-таки воюют… А были и такие. Человек в Сталинграде воевал, в Севастополе — ничего не боялся. А тут вдруг прижимается к земле… Слыхал про такое?
— Слыхал…
Висевшие на стене часы прохрипели что-то неопределенное, то ли час, то ли два. Хохряков поднялся.
— Ну, да что говорить… Всего не выговоришь. Спать пора.
И они разошлись.
Откуда-то, неизвестно откуда, набежали