В окопах Сталинграда - Виктор Платонович Некрасов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но сказать ему не удалось. Громобой вдруг встал и, упершись руками в спинку стула, перегнувшись через нее, весь красный, с надувшимися на шее жилами, не сказал, а выпалил:
— Старика прогнать хотите? Да?
Хохряков стукнул кулаком по столу:
— Громобой, Громобой! Спятил, что ли?
— Не спятил, а пусть только попробует старика убрать. Пусть только… — Он хотел еще что-то сказать, но слов не нашел, покраснел еще больше и сел на свое место.
6
Весь вечер в «башне» только и разговору было что о бюро. Громобой, красный и возбужденный, расхаживал в тесном пространстве между четырьмя койками и столом, грозился расправиться с Чекменем («по-нашему, по-ростовски, чтоб охоту отбить»), порывался куда-то идти. Николай сначала слушал, потом разозлился и прикрикнул на него. Громобой обиделся, надулся, лег на кровать и мгновенно заснул. Левка прикрыл его одеялом. В противоположность Громобою, он возмущался не так Чекменем, как Хохряковым.
— Чекмень — понятно, — говорил он, стоя в пальто и шапке в дверях и все не уходя. — Он корешка своего устраивает. И вообще у него что-то там, кажется, с Никольцевым из-за кафедры произошло…
— Ну, это со слов Быстрикова, — перебил Николай. — Источник не слишком верный.
— Ну и бог с ним, я не о нем сейчас, я о Хохрякове. Вот кто меня удивляет. Секретарь бюро, называется… На его глазах обливают грязью человека, а он, вместо того чтобы встать и стукнуть кулаком по столу, сидит себе и рисует что-то на бумажке. А потом унылым голосом заявляет, что Чекмень, мол, дал не совсем правильную оценку Никольцеву. Не совсем!..
Антон, завернувшись в одеяло (знаменитый его обогревательный прибор из канализационной трубы вдруг вышел из строя), сидел на кровати и, как человек мирный, больше всего в жизни ненавидевший скандалы, только сокрушался, глядя на всех своими печальными, всегда немного удивленными глазами. Кому это все нужно? Неужели нельзя жить мирно, дружно? Кончилась война, а тут, пожалуйста, между собой грызню заводят.
Витька Мальков в споре не принимал участия. Человек он был флегматичный, в высшей степени трезвый и на вещи смотрел с чисто философским спокойствием.
— И охота вам нервы портить, — говорил он, заворачивая остаток сала в бумагу. — Первый час уже. А завтра контрольная. Тушите свет. Хватит.
Свет в конце концов потушили. Легли спать.
Николай долго еще ворочался. Даже сейчас, после всего, что произошло на бюро, он пытался найти какое-то оправдание Алексею. Ведь что ни говори, он знает его лучше, чем другие. Алексей упрям, не переносит, когда ему перечат, в пылу спора может брякнуть лишнее, но чтобы он был способен на подлость… И из-за чего? Из-за того, что, по словам этого трепача Быстрикова, старик отказался принять его к себе на кафедру? Чепуха! На Никольцева это, правда, похоже, старик упрям, как пень. Но чтобы Алексей из-за этого стал обливать его грязью — не может быть! Этот Быстриков всегда все раньше и лучше других знает…
Но тут же всплывали в памяти последние слова Алексея, грубые, резкие и, если уж говорить то, что есть, смахивающие просто на ложный донос. «На одних книжечках два с половиной года не проживешь». Что ж, Никольцев в гестапо служил? Это он хотел сказать? И неужели он сам этому верит? Ведь все знают, что старик при немцах чуть не умер с голоду, последние месяцы пластом лежал, — об этом и Степан, институтский сторож, рассказывал, — но работать к немцам не пошел. И вообще, почему все приняло такой нелепый оборот? Не из-за Левки же! Левка правильно говорил. Ерунда какая-то…
После лекции Николай зашел к Алексею.
Тот стоял над своим столом в накинутой на плечи шинели — очевидно, собирался уже уходить, — складывал какие-то бумаги в папку. Увидев Николая, мрачно посмотрел на него:
— Хорошо, что пришел. Поговорить надо.
— Для того и пришел, — так же мрачно ответил Николай.
Алексей старательно завязывал шнурки папки.
— Ты можешь мне объяснить вчерашнее ваше поведение? — спросил он, не глядя.
— А ты свое можешь? — в тон ему спросил Николай.
— Могу.
Алексей сунул папку в ящик, щелкнул замком и подошел к Николаю.
— Могу. А вот ты — не знаю. Все-таки можно было догадаться, что когда выступает член бюро, то делает он это не только за свой страх и риск. И если выступает, то, очевидно, перед этим все-таки кое с кем проконсультировался, поговорил. Неужели это так трудно понять?
— Очевидно, трудно, — сказал Николай.
— Я думал, ты умнее.
— Как видишь, нет.
Алексей вдруг рассмеялся:
— Ох, Николай, Николай… Смешной ты все-таки парень. Иногда вот смотрю я на тебя — жаль, что редко теперь видимся, — и думаю: парень как парень, а чего-то тебе не хватает.
— Ума, очевидно. Сам сказал.
— Нет, не ума. Парень ты неглупый. А чего-то вот нет. Сам не пойму чего. Жизнь прожил нелегкую, воевал — что к чему, как будто должен знать. А вот…
Он, точно оценивая Николая, прищурил один глаз и посмотрел на него. Тот молча сидел на подоконнике и внимательно разглядывал кончик папиросы.
— Вот заступаетесь вы за старика. Похвально, ничего не скажешь. Со стороны смотреть, даже приятно. Старика, видите ли, обижают, а мы вот в обиду не даем. Вот мы какие! А спросить вас, для чего вы это делаете, — вы толком и не ответите. Ну, я понимаю еще, Хорол, интеллигентский сынок. Тянется к профессорам. Кастовое, так сказать. Но ты — простой парень, фронтовик. Погоди, погоди, не перебивай.
Алексей присел к Николаю на подоконник, поставил