Андрей Белый. Между мифом и судьбой - Моника Львовна Спивак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Имя Эмилия Карловича Метнера <…> я впервые услышал в 1930 году, и было это вот каким образом. По моей просьбе знакомая нашей семьи решила познакомить меня с Борисом Николаевичем Бугаевым — Андреем Белым, которым я буквально грезил в те мои юношеские годы. Мы поехали в Кучино. И когда мы подошли к калитке небольшого сада, скорее даже маленького палисадника, я увидел на садовой дорожке во всем белом Бориса Николаевича — Андрея Белого. Было раннее лето, был светлый, солнечный день. После того как наша знакомая меня представила Борису Николаевичу, он посмотрел на меня своими неописуемо, неизобразимо прекрасными глазами — в то время его глаза были серые со стальным отливом. Он спросил меня: я математик? Когда я ответил ему, что я не математик, он спросил меня, что я читаю в данное время. Я сказал Борису Николаевичу, что читаю «Закат Европы» Освальда Шпенглера. Наступила некоторая пауза и потом Борис Николаевич, прямо смотря на меня, сказал: «А вы знаете, что у нас в России тоже был наш Шпенглер? Это Эмилий Карлович Метнер. Вы читали его книги?» Я покраснел, как обычно краснеет школьник, уличенный в неграмотности, и сказал: «Нет, не знаю, Борис Николаевич». — «А вы обязательно прочтите его книги». Вот так началось мое знакомство с Борисом Николаевичем Бугаевым — Андреем Белым и вот при таких обстоятельствах я впервые услышал имя Эмилия Карловича Метнера[1364].
Идея представить Метнера как мыслителя, сопоставимого с культовыми фигурами современной философии, психологии и культурологии и намного их опередившего, в «Воспоминаниях о Блоке» и в «берлинской» редакции «Начала века» 1923 года лишь намечена:
<…> философию брал необходимой нотой он в аккорде сцепления знаний, которое называем культурою; в исследователях культуры всегда поражает каприз аналогий, сближений, сплетений меж разными сферами духа; чем блещет в деталях мысль Шпенглера, — было предметами наблюдения Метнера <…>[1365].
Или:
<…> в исследователях культуры взвит смелый аккорд аналогий, переплетений и перемигов между раздельными сферами; чем движется в маленьких гранях мысль Шпенглера, или Леонтьева, Гобино, Чемберлена и Ницше, — то было предметом подглядения Метнера <…>[1366].
Зато в «кучинской» редакции 1930 года задача вписать Метнера в европейский философский контекст осуществлена в полной мере:
<…> в Метнере же схватились: мыслитель и композитор тем, которые прозвучали в культуре Запада запоздалым откликом на думы его юности — у Шпенглера, Чемберлена, Файгингера, Фрейда, Вейнингера, Мережковского, но — ýже и догматичней; шире, богаче, свободней жили они в душе молодого Метнера, как гениальный подгляд без внятного оформления[1367].
Парадоксальная мысль о том, что Метнер — это «русский Шпенглер», апробированная на юном Макаеве, дважды повторена в «кучинской» редакции мемуаров.
Один раз Белый сравнивает метнеровскую концепцию культуры, увиденную сквозь призму бетховенской симфонии, с концепцией основной работы О. Шпенглера «Закат Европы» (1921–1923) и педантично высчитывает, на сколько лет Метнер опередил Шпенглера:
<…> став золотым и светящимся, он говорит про гимн к радости (тема Девятой симфонии): музыка в ней — культура; в ней — будущее; так, связав образ «Сказки» с мелодией брата, с культурой по Гете, он Гете, Бетховена, Канта, меня, нас — сплетает утонченными аналогиями в стиле Шпенглера: за восемнадцать лет до появления книги его <…>[1368].
Во второй раз при сопоставлении Метнера со Шпенглером Белый подчеркивает, что Метнер — еще и настоящий самородок, дошедший до прославивших Шпенглера идей «своим умом», без опоры на традицию.
Более богатый культурой, чем Брюсов, он был замурован без единой отдушины; никто не слушал; не умел сказать; не было и трудов, на которые он мог бы сослаться. Ницше и Гобино еще не были в России известны; и он хватался… за Константина Леонтьева, за Аполлона Григорьева, ломая в себе собственный труд «Философия культуры» <…>[1369].
Этот гипотетический труд, содержащий свод мыслей Метнера о культуре, мог бы, по оценке Белого, прославить Метнера, а Шпенглера сделать фактически его эпигоном:
<…> напиши он его, — мы бы твердили: «по Метнеру»; а мы твердим: «по Шпенглеру» <…>[1370].
То, что этот грандиозный труд остался «без внятного оформления», вызывает боль и сожаление Белого: «<…> две им написанные книги — „Музыка и модернизм“ и „Размышления о Гете“, — перепевы фальшивым голосом ему звучавшей симфонии»[1371]. Однако это, по мысли Белого, не умаляет значения Метнера как мыслителя. Ведь для самого Белого и символистов его круга Метнер, как объяснено в «кучинской» редакции «Начала века», был и остался фигурой более авторитетной и влиятельной, нежели Шпенглер:
<…> но труд, не написанный им, в сознанье моем перевертывал свои страницы, играя и краской, и линией правды: в десятилетиях дружбы, в сотнях писем, в тысяче им мне подаренных часов, когда он, немой в большом обществе, но светозарный в своем круге, вписывал свой труд в наши сердца: с деталями, с комментарием к каждой значительной книге <…>[1372].
О том, что в 1930 году в процессе работы над «кучинской» редакцией «Начала века» Белый говорил и думал о Метнере, свидетельствует также его друг и литературный секретарь П. Н. Зайцев в мемуарах «Последние десять лет жизни Андрея Белого»:
В связи с продолжением своих воспоминаний Борис Николаевич заговорил о друзьях юности, Сергее Михайловиче Соловьеве и Эмилии Карловиче Метнере.
— С Сергеем Михайловичем дружба была теснее, душевнее, ближе. Это была привязанность с детства, но сейчас нас с ним многое разделяет. Сергей Михайлович не принимает мой духовный путь, я — его католичество. Но над этим неприятием остаются добрые отношения детской дружбы. Если исключить «это» и «то» из беседы, что всегда взвинчивает, нервирует, то останется нечто очень хорошее, прежнее…
С Эмилием Карловичем Метнером было иначе. С тем и встреча была позднее, уже в студенчестве. Бориса Николаевича с Метнером познакомил случайно, на улице Алексей Сергеевич Петровский. Отношения с ним были глубже и совсем как-то в ином звучании. Метнер, будучи старше Бориса Николаевича лет на семь-восемь, сильно влиял на него. Эмилий Карлович был в некотором смысле Стирфорсом, а Борис Николаевич — Дэвидом Копперфильдом, как несколько раз в разговорах, а потом и в