Завещание Шекспира - Кристофер Раш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Похоже, ты наказывал себя.
Кого же еще?
Перед смертью Мамиллий говорит, что зимой более уместна грустная сказка. Нет ничего грустнее, чем смерть ребенка, и нет ничего бесполезнее, чем тщетные попытки воскресить одного ребенка в другом, хотя актер, игравший Мамиллия, позже появляется на сцене в облике разлученной с ним сестры Утраты. Моей Утратой была моя незамужняя Джудит – живущая среди пастбищ и полевых цветов Уорикшира, потерянная для меня, отца, которого с ней не было, – и неважно, где происходило действие: в Лондоне или Богемии. Она была сестрой умершего Хамнета, имя которого, как всегда, обозначало потерю, указывало на того, кого не было рядом. Мне казалось, что это наказание оставленного в живых двойняшки, этого грустного, любящего и беззащитного существа.
Итак, Хамнет в могиле, Сюзанна замужем, у нее маленькая дочка.
– А Джудит?
Я больше не могу скрывать историю Джудит. Возможно, доктор Джон Холл теперь единственный человек, достойный стать отцом наследника – замены Хамнету, чтобы порадовать меня на старости лет и исполнить обещание бессмертия моих уже разрушенных хворью чресл, той самой вечности, о которой я писал в своих подслащенных сонетах.
Как безумен род людской!. Ну и что с того, что мои последние пьесы – старомодные сказки. Они близки моему сердцу. Умершая жена оживает, потерянная дочь возвращается непроторенным морским путем, обезумевший муж возвращается в здравый рассудок. Но неверной была не жена, а он сам – пусть только в своих мыслях. Теперь он пришел в себя, семья воссоединилась.
– Но он наказан смертью сына.
Хочу забыть, а ты напоминаешь – как ворон над жилищем, где чума, так это слово в памяти витает. Смерть сына в «Зимней сказке» – наказание, которым карают повредившегося в рассудке отца, измучившего себя, истерзанного, грешного человека, задающего себе один и тот же вопрос: «Была ли смерть Хамнета возмездием за мои грехи?» Неверность Гермионы была надуманной, ненастоящей, существующей лишь в болезненном мозгу ее безумно ревнивого мужа. Моя была настоящей. Возможно, так наказывают нас боги или Бог? Сын умирает, и вероломного отца, как Иова, поражает болезнь, Сатана стегает тебя адским бичом, а скорпионы вгрызаются в кости, обезображивая их и причиняя боль.
В пьесе все это есть – мучения, самоистязания, наваждения. Но она – всего лишь старая сказка и не более того, театральная пьеса, позаимствованная из «Пандосто»: «Триумф времени» Грина. И мой триумф над Грином, который насмехался надо мной двадцать лет назад, когда я появился на сцене. Я усилил звучание словесных отголосков и заимствований и позволил себе что-то вроде мести давно умершему и потому беззащитному Грину. Он назвал бы это кражей, а я ответил бы, что все поэты – сороки-воровки. Я с большим удовольствием разрисовал его блеклые перья и возобновил наш старый спор, превратив его бездарность в магию. У него был талант, вот только его талантишко был куцый, не более чем чтиво для горничных. В 1607 году «Пандосто» был переиздан, но я воспользовался первым изданием 1588 года – одной из первых книг, которую купил, когда пришел в Лондон. Сводя старые счеты, я взял из пьесы все, что хотел. Лопни от зависти, Роберто, и пусть твой призрак перевернется в гробу!
Такая была моя «Зимняя сказка», мой последний взгляд на уорикширскую жизнь и Англию, какой я ее знал: песни, пастухи без ума от Сильвии, влюбленная парочка, жаркие поцелуи – можно ль будущее взвесить? Ну, целуй – и раз, и десять: Мы ведь молоды не век, – цветы и сады Стрэтфорда. По мере того, как приближалось время моего ухода из театра, те цветы все более призывно кивали мне издалека. И дождь и град и ветер – а как же без них? Как без воров и бродяг, что ходят под ними, или тех, кто доит овец и плачет, как Утрата, позабывшая мечтанье стать принцессой. В пьесе был зловещий подтекст: природа безусловно жестока, и, как Леонт, я был несостоятелен в роли мужа и отца. Пора наверстывать упущенное – время вернуться к цветам, корням, семье.
Но до возвращения в Стрэтфорд к эйвонским лебедям мне оставалось написать еще одну пьесу – мою театральную лебединую песнь.
Последней пьесой до отъезда домой была удивительная морская история, начавшаяся, как и «Перикл», в 1609 году, когда экспедиция отправилась в Америку помочь нашей колонии под названием Виргиния. Там, в Джеймстауне, каждую зиму вымирала половина поселенцев. Второго июня из Плимута вышла небольшая флотилия парусных кораблей. Все они за исключением флагмана «Морское похождение» успешно добрались до Джеймстауна. Флагман со всей своей командой считался сгинувшим в белой утробе моря во время бури, которая рассеяла флотилию.
Ровно десять месяцев спустя в Джеймстауне пришвартовалось два маленьких суденышка. На их борту был полный экипаж «Морского похождения» – все до единого, ни одного раненого или пропавшего без вести. Случай небывалый. Сев на мель у бермудского Острова дьявола, они опасались быть съеденными обитавшими там племенами ну или, по крайней мере, столкнуться с такими же ужасами, как те, которые пережил во время своих путешествий Отелло. Вопреки ожиданиям, остров оказался безмятежной гаванью, где они нашли приют и наслаждались красотами природы. На протяжении многих месяцев им удавалось выжить, питаясь мясом диких кабанов, дичью и рыбой, ягодами и корнеплодами. Они жили в страхе, уверенные, что остров населен призраками, так много там было странных звуков – вероятно, обитающих там демонов и духов. Построив два суденышка, они добрались с Бермуд в Джеймстаун.
Моряки поведали о морском огне на вантах, который перебрасывался с паруса на парус и перебегал по снастям. Так родился мой Ариэль: напав на судно, я то на носу, то на корме, на палубе, в каютах смятенье зажигал, то, разделяясь, я жег в местах различных, и на марсе, на реях, на бугсприте пламя сеял и сталкивал. Морской огонь оказался огнями святого Эльма[166], но духи ведь зрелищней, и кто мог утверждать, что они не существуют? Страх перед людоедами, питающимися человеческой плотью, породил Калибана, имя которого напоминало по звучанию «каннибал». Я прочитал в какой-то книжонке описание чудесного происшествия в открытом море: когда на команду корабля напал непреодолимый сон, разразилась страшная буря, но ни один из моряков не пострадал.
И в моей «Буре» шторм тоже оказался не таким разрушительным, как опасались перепуганные моряки, потому что он был вызван искусством – или наукой – герцога Просперо, который подчинил себе аборигенов одного из островов в новом мире и водрузил на острове свой флаг. Калибан и Ариэль были двумя полюсами непорочного, первозданного мира, и пьеса ставила вопрос: а были ли они лучше образованных людей?
И снова закружился водоворот: бури, кораблекрушения, потери, оставленные дети, близкие, считающиеся умершими, взрослые не в ладах друг с другом, юные целомудренные возлюбленные, преодолевающие трудности, песни, божества, сверхъестественные силы, двойственность в людях, дуализм эпохи, но все заканчивается воссоединением, примирением и сказочным финалом – несмотря на зловещий подтекст, который сбивает с толку и заставляет призадуматься. Дикая смесь, не правда ли? Я смог преодолеть усталость «Цимбелина» и чувствовал, что могу завершить карьеру на высокой ноте классически сжатой пьесой.