Мандолина капитана Корелли - Луи де Берньер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем временем Пелагия ждала внука или внучку, которые всё не появлялись. Она простила Антонии то, что та начала курить и носила брюки, и согласилась с ней, что отмена приданого – дело правильное. Она улыбалась, когда в 1964 году Антония плакала из-за смерти короля Павла, даже между рыданиями утверждая, что монархия является развращенным анахронизмом. Временно она переезжала в дом Антонии, чтобы утешать ее, когда в 1967 году Алекси ненадолго посадили в тюрьму по произволу «полковников», и еще раз – в 1973-м, когда его подвергли заключению за сопротивление полицейскому во время захвата студентами юридического факультета Афинского университета. Позже она отказалась от своих сомнений, что Антония поддерживала социалистическое правительство Папандреу, и даже признала, что Антония была права, настояв на поездке на материк для неприличного участия в феминистской демонстрации. Она чувствовала, что не может изливать свое презрение на столь трогательно утопическую и оптимистичную веру, да и, во всяком случае, виновата она сама: пожинает результат неизбежной бури, научив девочку думать. Вдобавок ей все еще нравилась мысль, которую она лелеяла в юности, что все – возможно.
Но она активно возражала, когда Антония настаивала на том, что не обязана обеспечивать ее внуками.
– Это мое тело, – утверждала Антония, – и несправедливо ожидать, что меня будет понуждать биологическая случайность, не правда ли? Как бы то ни было, мир уже перенаселен, и делать выбор – мое право, не так ли? Алекси согласен со мной. Поэтому не думай, что тебе удастся пойти и запугать его.
– У вас ведь всё в порядке, да? – спрашивала Пелагия.
– Мама, что ты хочешь этим сказать? Нет, я не девственница, и проблемы… в этом… нет. С этим все в полном порядке, раз уж тебе нужно знать. Я не хочу быть грубой, но иногда ты бываешь такой старомодной.
– Нет, я не хочу знать. Я старая женщина, и выслушивать все это мне не нужно. Я просто хочу быть уверена. По-твоему, я не имею права?
– Это мое тело, – повторяла Антония, возвращая вечное колесо их разногласий к первоначальной точке.
– Я старею, – говорила Пелагия, – только и всего.
– Мама, ты еще меня переживешь.
Но первой умерла Дросула – сидя совершенно прямо в своей качалке, так тихо, что казалось, извиняется за то, что вообще жила. Неукротимая женщина, прожившая несколько счастливых лет с мужем, которого любила, женщина, из принципа отрекшаяся от своего сына и остаток дней проведшая в щедром услужении, – даже зарабатывая на хлеб тем, кто принял ее к себе по явной случайности. Она, подобно терпеливому пастырю, вела хозяйство этой маленькой семьи и, как мать, собирала ее на своей обширной груди. После того как ее похоронили на том же кладбище, что и доктора, Пелагия с отчаянной ясностью поняла: теперь ей не только нужно ухаживать за еще одной лампадкой, но она осталась одна. Совершенно не представляя, как жить дальше, она со страхом и безнадежностью в сердце вступила во владение таверной Дросулы и неумело принялась зарабатывать на жизнь.
Алекси, теперь совершенно лысый, переместился из идеологической Арктики пуританской компартии в субтропический климат партии социалистов и с некоторым виноватым беспокойством обнаружил, что его успех как адвоката незаметно вверг его в тот самый класс, который он призывал презирать. Он стал лощеным буржуа с большим «ситроеном», с домом, претендовавшим на сейсмоустойчивость, заполненным терракотовыми горшками с распустившейся геранью, с четырьмя костюмами и с отвращением к коррупции и некомпетентности, которые олицетворяла партия его души. Он витиевато выступал в пользу социалистов на митингах и собраниях, но в нише для голосования тайком поставил крестик напротив Караманлиса и потом притворялся ужасно огорченным, когда тот победил на выборах. Он нанял бухгалтера и стал так же умело уклоняться от налогов, как и любой другой сознательный грек, поддерживающий давнюю традицию.
Антония продержалась четыре года после того, как ее лоно стало возмущенно требовать обитателя, не видя повода уступать телу, выдвигавшему столь безрассудные и идеологически подозрительные требования, пока, в конце концов, тайно не сговорилась с ним и не позволила ему заставить ее забывать о пилюлях. Однако, никто больше ее самой так неподдельно не удивился, когда живот у нее неуместно раздулся, и ребенок начал формироваться. Они с Алекси снова стали держаться за руки на людях, смотрели увлажненными глазами на малышей и одежду для младенцев и составили длинный список имен, чтобы вычеркивать их на том основании, что «я знаю кое-кого с таким именем, это ужасный человек».
– Будет девочка, – говорила Пелагия в тех частых случаях, когда прикладывала ухо к растущему животу Антонии. – Она такая тихонькая, никого другого быть не может. В самом деле, вы должны назвать ее Дросулой.
– Но Дросула была такая большая и…
– Страшная? Не имеет значения. Мы всё равно все ее любили. Ее имя должно жить. Когда дитя повзрослеет, она должна знать, как она его получила и кому оно принадлежало.
– Ох, мама, я не знаю…
– Я старая женщина, – заявляла Пелагия, получавшая значительное удовлетворение от повторения этого припева. – Это может быть моим последним желанием.
– Тебе шестьдесят. Сейчас это не старость.
– А я чувствую себя старой.
– А такой ты не выглядишь.
– Ну вот, я воспитала врушу, – вздыхала Пелагия, тем не менее ужасно довольная.
– Мне тридцать четыре, – говорила Антония, – вот это старость. Шестьдесят – это просто число.
Девочка без тени сомнения оказалась мальчиком, укомплектованным очаровательно сморщенной мошонкой и тоненьким пенисом, который, несомненно, докажет свою пригодность в последующие годы. Пелагия баюкала младенца на руках, грустя как женщина, на всю жизнь оставшаяся девственницей и формально бездетной, и сразу начала называть его Яннисом. Она так часто звала его этим именем, что вскоре родителям стало очевидно: дитя не может быть ни Кирьякосом, ни Вассосом, ни Стратисом, ни Дионисием. Если его называли Яннисом, оно улыбалось и надувало слюнявые пузыри, которые лопались и стекали струйкой по его подбородку, так что Яннисом оно и было – и никем другим. У него была непреклонная, упрямая бабушка, которая всегда говорила с ним только по-итальянски, и родители, всерьез обсуждавшие вопрос отправки его в частную школу, хотя ничего плохого не было и в государственных.
Алекси, увлекшись внезапно возникшей очевидной идеей, что человек должен передать своему сыну что-то, по возможности не связанное с налогом на наследство, стал приглядываться, во что бы сделать хорошие вложения. На неплодородном склоне холма он выстроил небольшой квартальчик курортных меблированных комнат и установил в таверне современную кухню и туалеты. Он уговорил Пелагию, и та согласилась нанять подходящего повара, а сама осталась управляющей, и доходы они делили пополам. На крашенные клеевой краской стены Пелагия прикрепила все открытки, продолжавшие приходить с четырех сторон света, вместе с разноцветными образцами иностранной валюты, подаренными туристами, которые становились капризно-щедрыми под размягчающе добросердечным влиянием «роболы» и «рецины».