Живая вещь - Антония Байетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они лежали, втроём, на траве у подножия дерева, жевали яблоки и разговаривали о своём гипотетическом будущем. Руфь твёрдо намеревалась стать медсестрой. Жаклин и Маркус подавали документы на стипендию в Северо-Йоркширский университет: Маркус — потому что здесь можно заниматься и математикой и ботаникой, а Жаклин — потому что привязана к Северному Йоркширу. К тому же Маркус, хоть и чувствовал, что дом на него давит, всё же не слишком-то был расположен уезжать далеко. Жаклин обхватила одной рукой за плечо Маркуса, другой — за плечо Руфь, потянула их к себе. Руфь стала упираться, то ли в шутку, то ли не хотела, чтобы к ней прикасались (Маркус так и не понял). В результате все трое повалились-покатились по щетинистой траве, сталкиваясь коленками и ладонями, дыша друг другу в лицо. В ходе этой приятной возни Маркусу удалось как бы невзначай провести рукой по всей длине сияющей косы Руфи; он почувствовал, как по спине под косой пробежала трепетная дрожь — от удовольствия? от неприятного потяга волос? Тёплые смуглые руки Жаклин сжали его за плечи, её подбородок мимолётно уткнулся в его щёку, а он опять потянулся к толстой косе, даже на жарком солнце прохладной. Руфь откатилась от них, села и стала одёргивать юбки. Жаклин с минуту полежала калачиком, прильнув к эфемерному Маркусу, потом тоже села и рассмеялась. Впервые на его памяти какие бы то ни было прикосновения оказались ему приятны. Им втроём было хорошо друг с другом.
Уильям был обладателем игрушечной железной дороги, это был подарок Уинифред. Дорога состояла из пересекающихся большой восьмёркой бледно-голубых пластмассовых рельсов со стрелочными переводами и поворотным кругом; части железнодорожного полотна соединялись друг с другом хитрым способом, как детали составной картинки. По петлям восьмёрки медленно катились ярко-красный паровоз, две жёлтые открытые платформы, зелёный вагон-цистерна и синий вагон караульной службы. Порою кошки — Стефани с Дэниелом решили оставить маме-кошке бело-пятнистую дочку (теперь она уже вытянулась, стала грациозной, как балеринка, и довольно хищной юной особой) — потрагивали вагончики лапкой, когда те ехали по кругу. Вагончики сходили с рельсов и переворачивались — Уильям впадал в бешенство, начинал топать ножками, кидаться в кошек кубиками и другими игрушками. Мэри тоже частенько прибредала, шатко покачиваясь, и плюхалась в жарких клеёнчатых трусиках с подгузником прямо на железнодорожные пути или хватала паровоз и радостно гукала. Стефани в такие минуты была на стороне Уильяма: она сама была в детстве старшим ребёнком, у которого всё отбирал настырный младший. Но её пугали сила и размах этого неистовства. Лицо Уильяма становилось пунцовым, зубы стискивались, лобик морщился и, казалось, надвигался на глаза. Его ярость была беспредельна. Он разламывал свою любимую железную дорогу и расшвыривал части по комнате, а также кусался — страдало не только пухленькое плечико Мэри, но и сочувственно протянутая рука Стефани, — порой мог он впиться зубами даже в собственную руку. Или он начинал биться лбом об нижнюю ступеньку лестницы, до фиолетовых синяков и кровавых ссадин. Стефани тяжело было с таким справляться. Для неё не составляло труда петь заболевшему ребёнку колыбельные, покуда не уснёт, или прочитать сказку в двадцатый раз так же выразительно, как в первый, но вот ярость её совершенно обескураживала, подавляла. Когда на сына накатывало, она реагировала так же, как в своё время на гнев отца, — вяло и смиренно: сажала Мэри подальше, подбирала обрушенные на комнату снаряды, не подвергала Уильяма экзекуции, но и утешить не пыталась — утешения он не искал и не принял бы.
Как-то раз Уильям сердито пустил по полу в сторону Мэри ярко-красный паровоз, а мать Дэниела как на грех спускалась по лестнице из ванной. Паровозик замер у основания лестницы, и зашнурованный полуботинок с толстой, отёчной, нависшей над ним икрой опустился прямо на игрушку, которая, однако, тут же ловко из-под него выскользнула. Ноги миссис Ортон разъехались, и, вывернув тучное тело вбок, с треском нижней юбки и истошным воплем, она завалилась на пол. Лицо её исказила сливово-чёрная гримаса боли.
— Вот вы своего и добились! — завопила она во весь голос. — Никакого уважения к пожилому человеку! Никакого! Никакого!.. И как только не стыдно… — Вопли утихли и перешли во всхлипы и оханье.
Стефани бросилась на помощь, но пухлые руки отбивались от неё яростными ударами.
— Ну всё! Угробили-таки мою ногу. Чует моё сердце, опять перелом бедра, как в тот раз. Не трожь, сейчас скончаюсь от боли. Ну что стоишь, зови врача!
Все вопили и рыдали. Мэри — от страха, бабушка — от боли, а Уильям — от ужасного чувства вины и злости. Стефани вызвала «скорую»; мать Дэниела, мокролицую, кряхтящую, перевалили на носилки, завернули в ярко-красные одеяльца и понесли из дома. Стефани, подхватив на бедро лёгонькую Мэри — Уильям вцепился в другую руку, — вышла с детьми на дорогу к карете «скорой помощи».
Маленькие глазки свекрови искоса глянули на Стефани из толстых складок век, хитро и пронзительно.
— Ну что ж, — проговорила миссис Ортон сквозь зубы, с носилок. — Можешь теперь радоваться… — Она шумно вздохнула, всхлипнула и добавила уже более ровным голосом: — Теперь-то своего ты добилась. Тебе только радость от меня избавиться.
— Ну зачем вы так, — сказала Стефани.
Лицо с носилок, уже поднятых в машину, казалось, заискрилось злобой.
— Не думай, будто я не знаю, что у тебя в голове, девонька. Вся из себя вежливая, но на самом деле я тебе сбоку припёка. Я для тебя крест, который приходится нести, лишняя забота на твою голову, и сбагрить бы меня поскорее с рук! Ни одного дурного слова мне не молвила, как я приехала, но и по-человечески, по-доброму ни разу не обратилась, ни разу! Тебе вообще нет дела, кто я да что я. Вроде как обязанность свою исполнила, а сверх того — ничего, рыбина ты холодная! Сижу из-за тебя целыми днями с твоими полоумными. Не жизнь, а сказка! Вы, господа медики, понятия не имеете, что я терплю в этом доме, какие тут порядочки…
— Поедем, бабушка, — сказали фельдшеры. — Болевой шок, — объяснили они Стефани, захлопывая белые дверцы. — Не принимайте на свой счёт.
Но как тут не принять? Правда в любых устах хороша. Стефани смирилась с присутствием матери Дэниела, обращалась к ней терпеливо, но не узнала толком как человека. Мэри громко выла. Уильям дёргал за руку:
— Они же починят бабулю, да? А ты починишь мою железную дорогу? Мэри её хватала. А бабушка наступила. Её… сильно… повредили. — Он ловко обращался со словами.
Да, можно попробовать исправить…
И вот, впервые после приезда Маркуса (и последовавшего позднее приезда миссис Ортон), Стефани ужинала с мужем наедине. Сели они поздно, потому что Дэниел заходил к матери в больницу и к другим людям. Он сидел молча, в своём «собачьем ошейнике» и чёрном с отливом пасторском одеянии, густые волосы взъерошены, лицо тёмное от изрядной небритости; почему-то не переодевается в домашнее; вид имеет неряшливый, запущенный. Она смотрела на него как-то отстранённо, как на незнакомца, и совершенно не знала, что́ ему сказать. Не хотелось начинать разговор с привычных имён — Уильям, Мэри, мама или Маркус; не хотелось и с привычных тем — цены на электричество, благотворительные распродажи, неприкаянные, Фаррары. Она была женой этого жующего, нахмуренного толстяка. Его женой была она. В ней вдруг пробудилось что-то безумное — отчасти недопустимая радость оттого, что они одни, без злой старухи, отчасти её собственное подзабытое «я», которое, как онемевшая было конечность, вдруг начало болезненно обретать чувствительность. И, как бывает, всё это приняло форму некоего раздражения.