Арена XX - Леонид Гиршович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я отшвырнул трубку. Все пульсировало. Господи… Что значит, у Тебя на меня нет времени? Один Юлик уже не вернулся. Знаешь, айн мул ахохм[130].
Чтобы заснуть, надо согреться, а чтоб согреться, надо двигаться. Это напоминало одну из тех задачек на находчивость, когда ограничение в средствах или действиях выдвигаются в качестве условия решения («составьте из шести спичек четыре равносторонних треугольника»). Возможно, участник математической олимпиады и справился бы с ней – мне помог выйти из положения не учтенный задачником фактор: мой затянувшийся пост. После того как я привел в чувство Свисо, не только желудок, но и фляжка была пуста. Пусть голод силен, жажда – самозабвенна.
Пнув ногой рацию, тварь скорей безответную, чем бессловесную, я начал боком подниматься. Я не Свисо, чтоб вскарабкаться одним махом. И винтовка за спиной. Выпускал ли ее уже когда-нибудь из рук сраженный насмерть боец? («Why?») Бывала ли она причиной чьей-то смерти – или девственница? Уж я-то ее не обесчещу.
В темноте слышались очереди и одиночные выстрелы. Далеко. Хотя это вопрос ночной акустики, как ночное видение – вопрос привычки, привидения видят в темноте. В мертвенном отблеске ночного неба я напугал бы самого себя. Первым делом пить, голод живет этажом выше. Еще недавно между флагштоком и импровизированной кухонькой стояла палатка, к флагу задом, к кухоньке передом.
Выхлебав полканистры и отдышавшись, я принялся беспорядочно есть: хлеб, варенье, какую-то колбасу – что под руку попадалось. «Колбаса “Ас” ваш туз». Помогла ли Свисо «Наша страна» попасть в плен? Надо было набить карманы сухарями, а красные ботинки снять, чтоб не достались врагам – кого так звали: «Аврагам Цезаревич»?
Под брезентом лежал спальный мешок. Я вытащил одеяло, накрылся с головой, сижу, на коленях ружье, и чувствую себя сторожем. «У человека, прежде чем уснуть, тепло по всем членам растекается. Мысль греет: “Пока не начало светать, поспи”. Да только рабочий день был в разгаре, часов шестнадцать или четырнадцать». Ты давно уже цитата-робот: толща кавычек, за которой ничего нет.
В ужасе просыпаюсь. Ну, не в ужасе… Но действительно кто-то ходит, зыбкая, как инопланетянин, фигура.
– Свисо?
Он застывает, «в мертвенном отблеске ночного неба»… Чужое, совсем чужое лицо. Сирийский солдат тайком от соратников вздумал порыться в израильских отбросах. Рукоятку затвора на себя и в сторону – как будто делаю себе харакири. Он поднимает высоко руки – как будто хочет подтянуться за перекладину. Мы стоим друг против друга. Его страх тупой, покорный. Он смотрит на меня без надежды разжалобить – опыт жалости там отсутствует. Читать-писать не умеет, но жить хочет. Их Свисо.
Он сдался в плен «по моральным и техническим соображениям», но эти руки сильнее моих и без труда могут вырвать у меня винтовку, резким движением повернув ствол в сторону, после чего борьба бессмысленна. Медлить было нельзя. Я стреляю и отступаю и, отступив на шаг, делаю еще три выстрела, каждый из которых застигает его в новой позе. Продолжаю пятиться, не спуская с него глаз.
Это состояние нельзя передать словами – то, что я испытал.
Нет уж, изволь передать словами, если писатель.
Убийца может быть писателем, но трус писателем быть не может, а я убил со страху. Это каталепсия, схватывание, столбняк: я провалился в промежутки того пунктира, которым перемещается стрела времени, – в антипунктир. Таким будет ад: к каждому мгновению ты пригвожден одновременно.
Мои путы перерезал садовый нож, и, разжалованный в неписатели, я рухнул, подобно брезентовой палатке. Мы лежали рядом, словно выстрелившие вместе. Я подтянулся на локтях, как меня учили, и уткнулся лицом в щетину его щеки. Запах еще живого человека, запах его животного страха, его звериного пота. Веки разомкнуты, и мутные полоски глазных яблок проступают в экстазе. Рот восторженно открыт – где садовый нож? Стоило труда вытравить воображенный Свисо кошмар, потому что… ну во-первых, это красиво. На шее, крепкой, но нежной по эту сторону очерченной щетиною границы, зернистая цепочка – та же, что и у меня.
Каждый второй израильтянин, которого я встречаю на улице, в своей жизни кого-то убил. Неизраильтяне об этом забывают. Теперь нашего полку прибыло.
Я снял с его шеи номерок, в такой же как у меня ладанке, и надел ему свой. Нет, я не братался с ним – о, нет! Я оставил улику, по которой Эринии смогут меня найти. А себе на шею повесил жернов. И уже сгибаясь под тяжестью этого жернова, впрягся в ноги покойника и потащил его к месту, откуда можно было столкнуть вниз, и пусть катится «кебенимать» – как говорят израильтяне, тот же Шломо, тот же Свисо. (Цитата: «Шимон Хаит относился к польскому набору. По его словам, нет такой армии, в которой бы он не служил. Он постоянно развивал оригинальные военные теории. Согласно одной из них, боеспособность армии зависит от языка, на котором ругаются ее солдаты. По этой причине Красную армию он считал непобедимой».)
Я снова завернулся в одеяло и снова положил винтовку на колени, зарядив ее последними пятью патронами. Чувство усталости было безмерным – чувство страха нулевым. Так что еще не все потеряно. «Все произошло случайно», – говорил я себе с жерновом на шее, которая, какой бы бычьей, какой бы по-ленинградски упорной ни была, совсем не клониться долу не могла. Фойе кинотеатра «Аврора» – Набоков знал его как «Пиккадили» – украшало панно: два матроса с революционной яростью на лицах и в драных тельняшках, интересно подчеркивавших мускулатуру, стоят перед строем штыков, на шеях по пудовому камню – моей до этих шей далеко.
Конечно, случайность. Потому Зевесов орел и не терзает печень моей совести – ему нечем там поживиться. В глазах сирийца не было мольбы. Опустись он на колени, тогда бы… А что «тогда бы»? Тогда бы ровно настолько же наклонилось участливо дуло моего чехословака.
Я проснулся при свете дня. Слабые раскаты грома вдали. Куда-то они все же прорвались. Смотрю влево, откуда на нас вчера шло облако – сегодня там безоблачно. А в целом обзор местности был нулевым, линия горизонта проходила по гребню то одного, то другого холма, иной раз в двух десятках метров от меня.
Я твердо решил не спускаться в лощину. Сладко пахнет белый керосин, а труп врага смердит… смердит, слышите! Я пощупал сквозь рубашку чужое надгробье. Расстегнул пуговицу – посмотрел. «Какая разница между воробьем? Никакой, – анекдот, который любит рассказывать Исачок. – И перышки одинаковые, и клювик одинаковый, и лапки одинаковые, особенно левая».
Надо привыкать с этим жить – сколько там тебе отпущено. Надо принять душ. Хотя бы лошадиным потом пахнуть не буду. Снял номерок – не в бане.
Почему бы не позавтракать? Ужинать при свете звезд не то же, что ужинать при свечах. Закоулок в старой Риге, стулья с высокими прямыми спинками, как в Эльсиноре, свечи. Я заказал «луковый клопс», а что она заказала? Приехал зимой просить руки в купленном накануне костюме. Мой будущий тесть при регалиях.