Арена XX - Леонид Гиршович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Исаинька… – отец провел ладонью по его лбу, волосам. И в этот миг я увидел, как они похожи. Когда он заплакал, я накрыл Исачку лицо и увел его.
Я уже писал об этом, парою сотен страниц выше – если кто обратил внимание: «Оглушенная известием о гибели сына в теракте (обожаемого сына!), моя бабушка вдруг слышит вальс Штрауса. “Выключите музыку”. – “Бабушка, это с улицы, это развозят мороженое”. Ей было важно – притом что она никогда не оправится – чтоб чтили ее скорбь, чтоб разделяли ее горе, важно, что на похороны приехал министр, что мальчики и девочки в военной форме стояли в карауле».
Бабушки Гитуси в больнице не было. Не говоря зачем, жена привезла ее к тете Жене, и там ей обо всем сказали. Кто сказал? Моя мать, естественно, которая свыклась с ролью тяжеловоза. Она уже была готова впрячься в похоронные хлопоты, но тут оказалось, что впрягаться, собственно, не во что. Всем распоряжались бородатые люди в черных кипах, дабы семью усопшего ничто не отвлекало от благочестивой скорби. Это тоже входило в число не то пятисот, не то шестисот тринадцати благих предписаний – так что оплата производится небесной бухгалтерией. Твои личные расходы ограничиваются посильной благотворительностью («дайте, сколько считаете нужным») ради твоего же блага – не ради тех, кому благотворишь.
Иерусалим, как деревня: каждый друг друга знает. Таксист оказался соседом Исачка. Всю дорогу он сокрушенно качал головой:
– Ай-яй-яй, Ицик… хороший был человек…
Возле дома какие-то женщины, завидя нас, почтительно смолкли и, когда мы проходили мимо, сокрушенно закачали головами: «Ицик… хороший был человек…» Скоро на стенах ближайших домов появятся объявления: «Ицхак Гуревич, благословенна память его…» – жирными черными буквами.
Квартира настежь. Входили и выходили соседи: «Ицик… хороший был человек…» Я сразу подошел к бабушке Гитусе (только поймал взгляд жены). Случившееся превосходило возможности ее разумения: «в какую-то долю секунды не доходит, что кипяток». Но следующего мгновения уже не будет, до конца ее очень долгой жизни оно так и не наступит, осознание и непонимание будут существовать параллельно. «Параллельный мир», у каждого он свой.
Сказавшая в свое время: «Папа умер так же красиво, как жил» (о дед-Иосифе), она принимала соболезнования с видом безумной государыни, увенчанной короной из полевых цветов.
– Бабушка…
Тут за окном проехала машина «Мороженое-Штраус», играя вальс Штрауса. Я успокоил ее: никто музыку не включал, это мороженое на улице.
– Исайка ничего не почувствовал, – сказала она. – Только вспыхнула звездочка, – и посмотрела на меня, умиротворенная этим знанием.
На это мать скажет, когда никто не будет слышать:
– Свинья видит звезды только перед смертью.
Какая неукротимая ярость бушует в ней, «ведет и корчит», – изгнать которую не по силам никакому экзорцисту!
Мать ходила по квартире потрясенная, не находя себе места, явно беспокоясь за отца, то есть подчеркнуто: как он это переживет? Ей было нечего на себя взвалить и некого обвинить – скорей уж тетя Женя могла спрашивать с нее: кто тащил их в Израиль?
Но тетя Женя держится «смолянкой»: вместо слез следы от слез. Анечка успела к самым похоронам, после двенадцатичасового перелета, и тут тетя Женя ударилась в слезы, а с нею и Анечка. Это было в помещении, служившем последней остановкой для тела, прежде чем оно будет предано земле. Уже наглухо упакованное в саван, оно дожидалось нас в этом доме свиданий, от которого до кладбища «Гиват Шауль» еще три километра.
Министр внутренних дел, губастый Йосеф Бург напомнил мне деда Иосифа, когда, пробормотав что-то на идиш, опустился рядом бабушкой Гитусей. Его появление придавало слепому обряду какой-то гражданский пафос. То же относилось к двум солдатам и двум солдаткам, стоявшим возле кучи сухой иерусалимской земли.
Отец и я подхватываем «аминь» – я подумал, что надо бы выучить каддиш. Так и не выучу. Бабушку и тетю Женю, накинувших на головы прозрачные черные шали, поддерживали под руки. На голове у матери такая же.
На похороны надевают рубашку, помня, что предстоит ритуальное раздирание на себе одежд: воротничок будет надрезан в знак скорби. Не предупрежденная об этом, Анечка расстроилась, когда бородатый человек испортил ей ножницами брендовую блузку («параллельных миров» великое множество).
Вскоре бабушка Гитуся перестала произносить имя «Исайка». Это произошло как-то незаметно и вряд ли осознанно. Душа защищалась без спросу. С другой стороны, во время очередной «гуревичевской прогулки» к белой плите, которую и отыскать-то было – как иголку в стоге сена, я увидал надпись карандашом, крик: «Папа! Исайка».
Отец растерянно посмотрел на меня:
– Как она сюда добралась одна?
О другом. Мы с женой долго оттягивали это, отчасти по недостатку решительности, отчасти из эгоизма цепляясь за уходящую молодость – но дальше так продолжаться не могло. Для мужчины это начинается со слов: «У нас будет ребенок». Или: «Я беременна».
«Эх, земляк, не будь ты дурак, я тебе рассказываю, я тебе рассчитываю: девять лун до родов, восьмой день – обрезание». Мне предстояло стать отцом, «потерять свою субстанциональность и слиться с пожелтевшей фотографией отца». Ничего нового под солнцем. Цитаты, цитаты, цитаты. «Вместе с ребенком родилось и имя ему». «Первый вопрос: как назвали?»
А как? Некрасивых имен не бывает. И красивых не бывает. И выбора у нас тоже не было. Пятилетний Джош Иткис приезжал сюда с Анечкой и Сашей, которого я бы не узнал, а ведь был «ашейнер понэм». (Я им никогда не был – мне лучше. Профессор Нерон говорил, подразумевая мои необъятные размеры: «Мне хорошо, я широта», – словно я выбил ему зуб, а не он мне, по крайней мере, пытался[120].) Иткисы «поездили по стране», по друзьям, по знакомым (мы – родственники), ну разумеется, на кладбище ездили. Тетя Женя не приехала, осталась в Торонто. «Маме тяжело». Итак, имя человеку: имя. Иосифом уже был Джозеф, наш сын мог быть только Исачком.
«Я не верю, что рок передается вместе с именем», – сказала жена. Как подписала «михтав аскима» – «письмо согласия». Я передал это матери. Мы были с нею похожи, и она могла судить обо мне по себе, а потому знала: я буду сражаться до последнего патрона. Я предоставил ей самой сообщить об этом отцу. Чтоб исходило от нее.
– Исачок… – сказала она с интонацией, с какой еще никогда не произносила это имя.
ВЕК СКОРО КОНЧИТСЯ
Как Нарцисс из самоубийцы превратился в убийцу
«Родители, я разрешу вас», – говорит Григорий Великий, дитя инцеста. Он в худшем сравнительно со мною положении. Зато и велик – давший имя первым музыкальным опытам во спасение: «григорианский хорал». Прошли века, прежде чем Европа выстраивает гармоническую последовательность разрешения диссонанса в консонанс. Разрешение от греха соответствует погружению в микву трезвучия. Ну как еще можно сказать?