Последняя ночь на Извилистой реке - Джон Ирвинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(У Дэнни защемило сердце. Он чувствовал: больше она не напишет.)
— Я даже не предполагал, что для тебя важно письмо от какой-то Небесной леди, — укоризненно сказал повар.
«А ведь что-то тогда произошло в жизни Эми, — думал писатель. — Не стала бы такая женщина, как она, просто так прыгать голой с парашютом».
— Я был уверен: это очередная свихнутая поклонница, — сказал сыну повар. — Да, вот еще вспомнил: она писала, что тоже потеряла ребенка. Подумал: зачем тебе читать такие письма? Знаешь, сколько их приходит?
— Напрасно ты их мне не показывал, — только и сказал Дэнни.
После того как он узнал о письме Небесной леди, ему пришло еще несколько писем от читателей, потерявших своих детей. Но Дэнни так и не смог ответить этим людям. Не было таких слов, чтобы им написать. Честнее промолчать. Как Эми удалось преодолеть свою трагедию? Этого он не знал, зато знал другое: в новой своей жизни, без Джо, наверное, и он смог бы прыгнуть с парашютом. И даже голым.
Как уже говорилось, в их доме на Клуни-драйв из окна писательской комнаты была видна Саммерхиллская башня с часами. Помимо окна в этой комнате имелся застекленный потолок. Прежде комната принадлежала Джо. Она занимала весь третий этаж. К ней примыкала ванная с душевой кабиной (собственно ванны в ней не было). Университетскому студенту вполне хватало и душа. Но повар удивлялся: зачем парню такая громадная комната, да еще с потрясающим видом, когда он бывает в Торонто лишь наездами?
Дэнни спорил с отцом. Он хотел, чтобы у Джо была лучшая в доме комната. Возможно, тогда ему захочется чаще ездить в Канаду. Удаленность комнаты от других помещений делала ее идеальным местом. Соображения пожарной безопасности требовали устройства пожарной лестницы, и Дэнни нанял рабочих для ее установки. Таким образом, комната имела еще и отдельный вход. Когда Джо погиб и Дэнни превратил комнату сына в свой кабинет, писатель оставил все его вещи на прежних местах. Убрали только кровать.
В шкафу висела одежда Джо, в комоде лежало нижнее белье Джо. Дэнни оставил даже обувь. Все шнурки на обуви были развязаны. При жизни Джо далеко не всегда развязывал шнурки: он просто сбрасывал обувь. Она оставалась туго зашнурованной, да еще с двойными узлами, будто Джо по-прежнему был мальчишкой, жутко не любившим развязывать шнурки и узлы на них. В свое время Дэнни частенько развязывал шнурки сына. Через несколько месяцев после гибели Джо он развязал последний шнурок.
Эту комнату вряд ли можно было назвать писательской. На стенах по-прежнему висело множество фотографий Джо с борцовских соревнований и лыжных трасс. Не кабинет, а святилище, место поминовения погибшего парня. По мнению повара, писать в этой комнате означало ежедневно заниматься мазохизмом. Однако хромота не позволяла Доминику регулярно подниматься в комнату Джо. Он редко наведывался сюда, даже когда Дэнни куда-то уезжал. После того как отсюда вынесли кровать, здесь уже никто не будет спать. Повар считал, что Дэнни это сделал сознательно.
Когда Джо приезжал в Торонто, повар с сыном слышали все звуки над головой. Гулко, как камни, падали сбрасываемые ботинки. Когда Джо ходил по комнате, поскрипывали половицы (даже если парень был босой или в одних носках). Если он плескался в душе, шум воды был хорошо слышен на втором этаже.
Все спальни второго этажа имели свои ванные. Спальни Дэнни и повара находились в противоположных концах коридора. Их разделяла комната для гостей. Так что отец и сын оба наслаждались относительным уединением.
В ожидании приезда Кетчума в гостевой комнате и ее ванной недавно произвели основательную уборку. Дверь гостевой комнаты была приоткрыта. Повар и сын не могли не заметить, что уборщица поставила в вазу на комоде свежие цветы. Букет отражался в комодном зеркале. Если смотреть из коридора, казалось, что в комнате целых две вазы с цветами. («Она могла бы поставить дюжину ваз. Только вряд ли Кетчум заметит цветы», — подумал писатель.)
Дэнни сдавалось, что уборщица неравнодушна к Кетчуму. Повар считал, что Люпита, скорее всего, просто видит, насколько он стар, и относится к нему с состраданием. Цветы — предчувствие того, насколько Кетчум близок к смерти.
— Так ставят цветы на могилу, — сказал повар.
Абсурдная мысль. Дэнни стало не по себе.
— Ты же сам не веришь в то, что сказал, — заявил он отцу.
Однако и цветы, и сама Люпита были для них загадкой. Уборщица-мексиканка не ставила цветы ни для кого из других гостей. А гости в дом на Клуни-драйв приезжали довольно часто, и не только на Рождество. Несколько раз у Дэнни останавливался приезжавший в Торонто Салман Рушди[195]. (К угрозам со стороны мусульманского мира этот писатель относился очень серьезно и потому опасался останавливаться в отелях.) Приезжали друзья Дэнни из Штатов и Европы. Армандо и Мэри де Симоне появлялись в Торонто не менее двух раз в год и обязательно останавливались у Дэнни.
В этой комнате останавливались и многие зарубежные издатели произведений Дэнни. Большинство находившихся здесь книг были иностранными переводами его романов (наглядное подтверждение мировой известности писателя Дэнни Эйнджела). На стене висел обрамленный плакат с рекламой французского перевода «Ребенка на дороге» — «Bébé dans la rue». Ванную украшал еще больший по размерам плакат с афишей немецкого издания — «Baby auf der Strasse». Однако, по мнению Люпиты, цветов в гостевой комнате заслуживал только Кетчум.
Люпита обладала удивительной душой, способной сопереживать горю других. Убирая в писательской комнате на третьем этаже, она всегда плакала. Люпита никогда не видела живого Джо. Когда он приезжал (наездами, на два-три дня), она здесь еще не работала. Повар называл Люпиту «мексиканским чудом». Пока она не появилась в доме на Клуни-драйв, они с сыном успели нанять и уволить за нерадивость достаточное число уборщиц.
Люпита работала у них сравнительно недавно. Ее зримо трогала судьба двух печальных джентльменов, один из которых потерял сына, а другой — внука. Повару она говорила, что тревожится за Дэнни. Однако Дэнни она сказала другое:
— Сеньор Эйнджел, ваш сын теперь на небесах. Это гораздо выше, чем третий этаж.
— Люпита, я ловлю вас на слове, — ответил ей Дэнни.
— ¿Enfermo? — часто спрашивала мексиканка, но не у семидесятишестилетнего повара, а у его пятидесятивосьмилетнего сына.
— Нет, Люпита, я не болен, — всегда отвечал ей Дэнни. — Yo sólo say un escritor. («Я всего лишь писатель» — словно это объясняло то, насколько плачевно он выглядел в ее глазах.)