Театр отчаяния. Отчаянный театр - Евгений Гришковец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда перемена кончилась и прозвенел звонок на следующую пару, толпа и не подумала расходиться. Вскоре газета под возмущённый гул была сорвана и бесследно исчезла. Ни Сергей, ни я не видели того, кто это сделал.
Наша газета ФИГ провисела меньше двух часов, но эффект был серьёзный. Университет поделился на тех, кто её видел, и тех, кто о ней слышал. Слухи приписали нашей скромной листовке чуть ли не призыв к свержению сначала декана, потом ректора и вплоть до руководства страны.
Мы моментально стали героями. Как порядочные люди мы подписали нашу газету.
Никаких репрессий не последовало. Но нам сообщили, что факт появления нашей газеты не прошёл незамеченно и что её передали для изучения в соответствующие органы.
– Если не вызывают вас, то это совсем не значит, что не вызывают из-за вас, – глубокомысленно сказал нам один молодой и очень активный аспирант.
Мой отец тоже узнал о нашей газете, хотя корпус его факультета находился в отдельном здании. До него дошли уж совсем дикие слухи, и ему намекнули из ректората, что надо присматривать за сыном.
Такое чудесное было время!
А Сергей, я и все те, кто хоть как-то был причастен к выпуску нашей газеты, стали для всего университета «теми самыми, которые…».
Мы выпустили ещё четыре номера газеты ФИГ. Больше её не срывали. Кто-то из нас возле неё дежурил. Но и попыток запретить или сорвать её со стороны руководства университета не было предпринято. Видимо, в соответствующих органах сидели не дураки. Там поняли, что в нашей газетёнке ничего опасного нет, а вот слухи о ней могут быть действительно неприятными.
Газета ФИГ притянула к себе многих людей даже с других факультетов. 38-я комната на какое-то время стала редакцией, редколлегией, и штаб-квартирой литературного объединения. Туда студенты стали приносить свои стихи. Сергей всё внимательно читал и с каждым, кто жаждал отклика, разговаривал. Он быстро стал авторитетом и экспертом. Часто в 38-й комнате собиралось сразу с десяток пишущих людей, парней и девушек. Случались спонтанные поэтические вечера.
Я, конечно, тоже заразился общей страстью. Стал с упоением читать поэзию. Мандельштам, Цветаева, Вяч. Иванов, Ходасевич, Ахматова и, конечно, Гумилёв. Но ещё и сам стал кропать стишки.
Сейчас, вспоминая те дни и месяцы, я признаюсь себе, что во мне не было поэтического огня, которым пылал Сергей Везнер и некоторые ребята. Я не жил поэзией, как они. Я просто поддался общему настроению и страшно хотел произвести впечатление прежде всего на Сергея, которого видел для себя абсолютным авторитетом в области поэзии.
Помню, ночами сидел и выдавливал из себя строчку за строчкой. Если что-то получалось, то наутро спешил в университет, чтобы как можно скорее показать стихотворение моему другу.
– Дружище, – внимательно прочитав мой очередной опус, говорил Сергей, – ты совсем не чувствуешь и не слышишь свои стихи. Поэзия – это не твоё. Чужие стихи ты чувствуешь сердцем, у тебя тонкий вкус… Ты прекрасный читатель. Но писать тебе не надо! Посмотри… У тебя сплошные глагольные рифмы… Ты в жизни банальности не говоришь. А в стихах у тебя сплошные банальные рифмы… Или не рифмы… Ну как ты можешь рифмовать ветер и пепел?.. Это же невозможно!.. Нельзя рифмовать горб и столб!! Разве не слышишь… Я же вижу, что ты пишешь эти стихи не потому, что они из тебя рвутся, а чтобы поскорее их мне принести или вечером прочесть ребятам.
Это было очень горько слышать. Сергей был прав. Но я не мог остановиться. За несколько месяцев настрочил целую увесистую тетрадку. Из-под моего пера вышло даже пять-шесть длиннющих баллад. В основном я пытался подражать Гумилёву, но это было слишком трудно, да и Сергей тут же раскусил мой метод. Тогда я стал подражать Вячеславу Иванову. Это оказалось продуктивнее, в смысле проще, хотя результат всё равно был мусорный.
Всё описываемое мною здесь время мы с Сергеем минимум два раза в неделю репетировали и упорно работали над программой, которую решили назвать «Мим-альбом». Это название придумал я и очень этим гордился.
Если бы мы больше могли репетировать, то вряд ли я заболел бы стихами. Но мы вынуждены были работать в вялом режиме, а силы некуда было девать.
А ещё я учился, готовился к зимней сессии, а потом её сдавал. Не всё в учёбе шло гладко, не все зачёты удалось сдать с первого раза… Но сил было так много, что хватало и на газету, и на беспомощные стихи.
– Послушай, друг мой, – как-то сказал мне Сергей после того, как я ему притащил свой очередной вымученный ночью стих, – ну, пожалуйста, перестань мне носить стихи каждый день. Потерпи… Если написал, дай стихотворению полежать, не неси мне его сразу. Может, через пару дней прочтёшь сам и передумаешь мне его показывать…
Я видел, что Сергей ко мне и к моим виршам относится строже, чем к остальным. Тем ребятам и девчонкам, которые приносили ему уж совсем безграмотные сочинения он и то уделял внимания и времени больше, чем мне. Это было чертовски обидно.
Теперь я Сергею благодарен. Он тогда на всю жизнь отбил у меня желание даже пытаться рифмовать и выбил все иллюзии насчёт возможно таящегося во мне поэтического дара. Я тогда отчётливо понял, что к поэзии не способен. Признать это было трудно, но получилось.
Все свои стихи я уничтожил. Всю ту толстую тетрадь. Не сжёг, это было бы много чести, а просто выбросил на помойку. Стихов моих нет, и след их простыл.
Сохранилось только несколько. Да и то благодаря Сергею.
– Я хочу устроить в начале февраля поэтический вечер в университетском кинозале, – как-то сказал мне Сергей.
– Да?! Прекрасно! – стараясь изобразить безразличие, сказал я. – Ты меня приглашаешь его посетить? Спасибо, я с удовольствием.
– А почитать ты ничего не хочешь? Из своих?
– Я?! – изумлённо ткнув себя в грудь пальцем, спросил я. – Ты шутишь? У меня же банальные глагольные рифмы!
– Да, банальные и глагольные, – в своей неподражаемой манере ответил Сергей. – Но, я помню, у тебя было несколько милых маленьких стишков. Эффектных. Забавных… Которые у тебя, видимо, случайно получились… Прочти. Это только украсит вечер… И люди будут тебе рады.
Кто-то другой мог бы на Сергея за такие слова обидеться, но я же знал, что он не хотел обидеть. Он говорил как есть. И это были его первые тёплые слова про мои стихи. Я обрадовался.
– А как же я пойму, какие ты считаешь милыми, а какие банальными? – спросил я. – Ты же сам сказал, что я свои стихи не слышу и не чувствую…
– Верно! Не слышишь… А ты мне всё, что показывал, принеси, я и отберу… Только не обижайся.
– Да ну что ты! Какие обиды? Я счастлив… Серьёзно!
На следующий день я притащил Сергею свою толстую тетрадь. Он всю её быстро пролистал и поставил возле десяти-пятнадцати стишков крестики карандашом.
– Эти симпатичные, – сказал он. – Выбери из них штук шесть-семь. И прочти, пожалуйста, на вечере.