Есенин - Виталий Безруков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На кровати, поджав под себя ноги, Бениславская, кутаясь в накинутую на плечи шаль, восторженно слушала откровения своего кумира.
— Мне сейчас очень грустно, — говорил Есенин, поглядывая в окно. — История переживает тяжелую эпоху умерщвления личности, ведь строящийся социализм совершенно не тот, Галя, о котором я мечтал и ждал. Совершенно без славы и мечтаний… в крови! Ты понимаешь меня?
Галя кивнула.
— Только, Сережа…
А Есенин продолжал:
— Тесно в нем живущему сейчас… тесно будет и грядущим поколениям! Ну ладно, хватит, а то… — он допил чай и, перевернув стакан вверх дном, поставил на блюдечко, — весь самовар выдул. Катька, скоро ты? — крикнул он в сторону чуланчика, где ему поставили топчан. — Ты что-то сказать, Галя, хотела?
— Да! Прошу тебя. Сережа, — то, что ты мне сейчас говорил, — заторопилась она, — все правда. Правда! Но не говори это у Блюмкина! — Она соскочила с кровати, подошла к Есенину и, преданно глядя на него своими зелеными глазами, положила ему руки на плечо. — Неужели не чувствуешь, что вокруг и над тобой тучи сгущаются? И умоляю, не пей много, а то контроль над собой потеряешь. Дай слово, Сережа!
— Обещаю! — обнял он Галю.
Она с готовностью потянулась к нему влажными губами, но Есенин, прижав ее к себе, поцеловал в щеку. Скрипнула дверь чуланчика. Есенин отстранился от Гали и смущенно закашлял.
— А я ничего не видела! — сказала вошедшая Катя, хитро прищурившись. — Как вам мой наряд? — добавила она, вертясь перед зеркалом. — Как шляпка?
— Как корове седло, — осадил ее Есенин. — Сними и не фасонь! Ну, поехали, а то неудобно, люди ждут…
Гостиница «Савой» встретила приехавших своей былой роскошью. Катя восторженно оглядывала парадную лестницу, горящие канделябры, гладила мраморные перила, придирчиво поглядывала на себя, проходя мимо многочисленных зеркал. Есенин, видя ее восторг, хмурился. Он любил свою сестру. Кровное чувство у Есенина было очень сильно, он знал, что они с Катькой во многом похожи друг на друга, как близнецы, которые воспринимают мир и чувствуют почти одинаково… Но он четко осознавал свои недостатки и страшно боялся, как бы она не наделала ошибок, которые легко прощаются мужчинам и не прощаются женщине. «Ей уже двадцать лет, а она никак не может понять, что деньги я зарабатываю потом и кровью. А у нее женихи на уме да наряды. Учится небрежно, кое-как. На Приблудного хвост подняла. Вертихвостка! Нашла сокровище! По мне, Наседкин надежнее. И любит, видно, без памяти дурищу», — размышлял Есенин, широко шагая по коридорам, поглядывая на таблички на дверях номеров.
Забежавшая вперед Катя остановилась.
— Сюда! Вот сто тридцать шестой номер. Наверное, здесь, — сказала она, прислушиваясь к шумным голосам и бренчанию гитары, доносящимся из-за двери.
В номере за столом, уставленном бутылками с закуской, читал свои стихи Мариенгоф. Напротив поэты Наседкин с Ганиным, делая вид, что внимательно его слушают, сосредоточенно что-то жевали. Развалясь на диване между двух девиц, поэт Кусиков приятным баритоном пел свою «Отраду». Девицы покачивались в такт мелодии, изредка прихлебывая вино из бокалов, глубоко затягивались папиросами, вызывающе касаясь певца своим бюстом — пытались обратить на себя его внимание.
Пир был в самом разгаре, наступил тот самый момент, когда все говорят и никто никого не слушает. Изрядно пьяный Блюмкин, в красном халате, держа поэта Мандельштама за ворот пиджака и крутя трубкой перед его носом, куражился:
— Ося! Жизнь людей в моих руках… Подпишу бумажку — через два часа нет человеческой жизни. Понял?!! Вот Есенин. Я взял его сегодня на поруки, из тюрьмы ЧК вытащил, потому что он поэт, не чета всем этим, — кивнул он в сторону поэтов. — Этому говну! И хотя он большая ку… культурная ценность России… я… я… вот возьму и подпишу ему смертный приговор! А? А? Ты-то! Ха-ха! Нет! Но если ты хочешь, если тебе нужна его жизнь, я ее оставлю…
— Уж пожалуйста, Яков, оставь его для меня и… для России, — попросил Мандельштам, терпеливо слушая пьяное изгаляние террориста.
— Не веришь?! — зло ухмыльнулся Блюмкин. Мотнувшись к письменному столу, он достал пачку незаполненных бланков на расстрел. — Вот. Смотри! — Глядя на присутствующих, поочередно стал заполнять. — Ганин! — быстро заполнил бланк, подписал. — Пожалуйста! Дальше… Кусиков! — также заполнил и подписал. — Да, число надо! Какое нынче? Так… Милости просим! Вот! А теперь этого… как его? — ткнул он пальцем в Наседкина. — Забыл… поэт сраный!.. Да! Наседкин, кажется. А хочешь, тебя, Ося? А? Я могу… Для революции никого не пощажу!
Мандельштам мгновенно схватил со стола заполненные бланки и разорвал их в клочки.
— Оставь эти дурацкие штучки, Яков! Отдай сейчас же эти смертоносные бумажки, — сдавленно шипел Осип, вырывая у Блюмкина чистые бланки. — А то расскажу сейчас всем.
— Ося! — Блюмкин схватил за галстук Мандельштама и притянул его вплотную к себе. — Ося! Если ты хоть слово об этом пикнешь, я тебе буду мстить… Запомни! А мстить я умею! И ваш Луначарский не поможет! Все! Баста! — Подошел к столу, налил себе, выпил и, покачиваясь, стал слушать.
Мариенгоф, довольный, что слушателей у него прибавилось, читал, стараясь перекричать гитару и пение Кусикова:
Кровью плюем зазорно
Богу в юродивый взор.
Вот на красном черным:
— Массовый террор!
Метлами ветра будет
Говядину чью подместь.
В этой черепов груде
Наша красная месть!
Блюмкин зааплодировал, и все подхватили.
— Неплохо, Марьин-граф! Французские революционеры тащили мятежных аристократов на фонари — вешали врагов народа тысячами! Русская революция ставит врагов к стенке и расстреливает их. Завтра мы заставим тысячи их жен одеться в траур! Через трупы — к победе! Тихо! — Взгляд его блеснул безумием. — Вот из моего… последнего… называется «Улыбка ЧК», — объявил он, обращаясь к одному Мандельштаму.
Нет большей радости, нет лучших музык,
Как хруст ломаемых костей и жизней,
Вот отчего, когда томятся наши взоры
И начинает бурно страсть в груди вскипать,
Черкнуть мне хочется на вашем приговоре
Одно бестрепетное: «К стенке! Расстрелять!»
— Браво! Браво. Яков Григорьевич! — первым громко зааплодировал Мариенгоф. — Вот это поэзия! Шедевр!
Все нерешительно поддержали, а жена Блюмкина, Нора, красивая брюнетка, сидевшая во главе стола, глядя на весь этот шабаш, закрыла лицо руками.
— Яков Григорьевич! — льстиво продолжал Мариенгоф. — Мы с Сандро недавно были в Музее революции, так, знаете… там вам и убийству Мирбаха посвящена целая стена.
— Неужели? Очень приятно, а что там на стене? — самодовольно спросил Блюмкин.
Мариенгоф, хитро подмигнув Кусикову, продолжал: