Где-то в мире есть солнце. Свидетельство о Холокосте - Майкл Грюнбаум
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, очень, — подтвердил я, грызя третье.
Мариэтта решительно вскинула голову:
— Что случилось? Что такое случилось?
Госпожа Кинская растянула рот в улыбке и сказала:
— Ох, Мариэтта, не надо…
Но улыбка мгновенно слетела, глаза нашей гостьи широко раскрылись и как будто остекленели.
— Простите! — И она ринулась в ванную.
Она еще не успела скрыться в ванной, а Мариэтта уже вылетела из квартиры, хлопнув дверью. Спустя несколько минут и несколько печений госпожа Кинская вернулась. Лицо ее, вместе с двойным подбородком, было забрызгано водой.
— Где Мариэтта? — спросила она.
— Не знаю. — У меня что-то странное случилось с животом. Почему-то стало немножко больно. — Ушла.
Госпожа Кинская закрыла на миг глаза и громко выдохнула.
— Ладно, Миша, пойдем.
Она взяла меня за руку и непонятно зачем поцеловала в макушку.
От госпожи Кинской пахло мылом.
Я услышал их еще до того, как вошел в ясельную кухню. Обе плакали. Когда я вошел, мама подняла голову. Лицо у нее было одновременно очень бледное и очень красное. В первый миг у меня желудок словно перевернулся, и я разозлился на госпожу Кинскую из-за печенья. Но потом я понял что-то, от чего у меня кожа по всему телу натянулась до боли, я на ногах не мог стоять. Хотел задать вопрос, но только и сумел показать маме глазами, о чем я хочу спросить, а она глазами ответила мне, что поняла.
Мариэтта всхлипывает, уткнувшись маме в колени. Я стараюсь вытолкнуть из горла слова. Мама даже пытается мне улыбнуться, подбодрить, но ничего у нее не получается.
— Он? Он? — Больше я ничего из себя не выжал.
Мама кивнула, и вдруг — я уже не стою на ногах.
Не знаю, сколько прошло времени и почему я лежу скорчившись, лицом вниз, на кафельном полу у окна. Мама рядом, гладит меня по спине. Это длилось какое-то время, пока ноги не устали бить об пол и пока та часть меня, которая пыталась заставить остального меня умереть, наконец не сдалась.
— Как? — спросил я маму, не поднимая лица. — Как это случилось? Как он…
Я плачу, но и слезы как будто не мои, и лицо, и голова, и тело — все перестало быть моим. Мама не отвечает, и я снова колочу ногами пол.
Прошло еще сколько-то времени. Мама сидит на хлипком деревянном стуле посреди кухни. Ноздри ее раздуваются. А губы она изо всех сил сжимает.
— В справке сказано: уремия.
— Уремия? — переспрашивает Мариэтта. Она сидит на полу, недалеко от меня, прислонившись спиной к буфету и зажав голову между колен. Все лицо у нее мокрое и блестит.
— Это когда почки отказывают, — тихо говорит госпожа Кинская.
— У папы болели почки? — спрашиваю я и пытаюсь сесть.
— Нет, — отвечает мама. — Не болели.
Мама держит меня за руку слишком крепко, больно даже, но я не жалуюсь. Другой рукой она держит Мариэтту — интересно, с такой же силой? Я хотя бы получаю иногда передышку: почти каждую минуту мама отпускает мою руку, чтобы вытереть слезы. Я все жду, когда и у меня они снова потекут, но с тех пор, как я узнал про папу, слезы больше не возвращались. В трамвае кроме нас никого — только мы трое и с нами двое дядьев и тетя. Мы далеко отъехали от гетто. Мне хочется спросить, где это Ольшанское кладбище, но я понимаю, что сейчас лучше помолчать.
Трамвай остановился.
— Выходим, — сказала мама.
Мы вышли, все вместе. Холодно, мы сбиваемся в кучку. Мимо проезжают машины, проходят люди. Кое-кто смотрит на наши звезды, но вроде бы им все равно. По другую сторону улицы ворота с надписью большими буквами: «ОЛЬШАНСКОЕ КЛАДБИЩЕ».
Мы переходим улицу и входим в ворота. Это кладбище гораздо просторнее тесного еврейского у Староновой синагоги, где евреев хоронили столетиями. В итоге там стало так тесно, что пришлось рыть одни могилы поверх других. А это кладбище тянется так далеко — края не видно.
Не знаю, кто первый начал, — но мама и Мариэтта уже обе громко рыдают. Мариэтта прижимается лицом к маминой груди. Мой дядя Арношт подходит и кладет руки мне на плечи. На миг я возненавидел его: зачем папа умер, а не он? Но, когда дядя притянул меня к себе, я словно упал на него, закрыл глаза, и все вокруг поплыло, а дядя гладил меня по спине, приговаривая: «Тише, тише».
А потом мы пошли дальше.
Шли и шли, кажется, вечность. Свернули с главной мощеной дорожки на узкую тропу. Тут, наверное, миллион человек похоронены. И все могилы разные. Большие и маленькие, у одних надгробья — просто широкий и плоский камень, у других — статуи ангелов или Иисуса. Попадались даже такие маленькие… не знаю, как они называются, похожи на маленькие дома. И повсюду голые, готовые к зиме деревья.
Будь папа с нами, он бы столько всего порассказал нам об этом месте.
Лицо окаменело. Или замерзло. Все молчат. Впереди показались двое мужчин с тележкой. Один — равви Ландау. Из тележки торчит, не уместился, длинный деревянный ящик.
Папа.
Дядя Арношт подошел к ящику, протянул руку.
— Не надо, — сказал кто-то из папиных родичей. Дядя Арношт только повернул к нему голову, но ничего не ответил. — Велели не открывать…
Дядя Арношт обеими руками ухватился за край деревянной крышки и приподнял ее. Глаза его тут же словно сами собой зажмурились, он выронил крышку, раздался стук дерева о дерево. Дядя еще сильнее зажмурился, низко наклонил голову. Потом отошел в сторону, спиной к нам. Минуту спустя он обернулся, утирая губы платком, и пробормотал себе под ноги, ни к кому не обращаясь:
— Не смотрите. Никто.
Мы стоим кружком вокруг глубокой ямы, равви Ландау держит в руке маленькую старую книгу, бормочет на иврите. Рядом с ним из высокого земляного холма торчит лопата.
Мы евреи. Папу убили за то, что он еврей, а теперь мы зароем его в землю так, как полагается хоронить еврея. Бессмыслица какая-то.
Живот болит. Всю ночь болел. То ли от печенья, то ли от горя.
Равви Ландау добрался до кадиша, и все присоединились к нему. Эту молитву читают каждую неделю, так что мы все ее знаем. Папа всегда произносил каждое слово так ясно, когда я стоял рядом с ним в синагоге. Нацисты закрыли ее примерно в то же время, когда забрали папу.
Но это не важно, я бы все равно туда больше не пошел. Никогда не пойду. Ни за что.
Папа учил меня: это молитва за умерших. Но в ней говорится только о Боге. Тоже непонятно, тоже бессмыслица.
Равви Ландау, дядя Арношт и еще двое папиных родственников опускают деревянный гроб в землю.
Они говорят, там внутри папа, но, может, они ошибаются. Может, нацисты велели дяде Арношту подыграть, вот он и запретил нам заглядывать внутрь. Правда, лицо у него сделалось совсем больное, такое не сыграешь. Но кто знает, может, это не папа. Кто-то другой. Дядя Арношт увидел какого-то другого покойника, тоже знакомого. Или там вообще никого нет. Насыпали в гроб камней — а папу вовсе не увозили из Панкраца в другую тюрьму где-то в Терезине. В Малую крепость. Не увозили и не убивали. Наверное, он ждет нас дома, а нацисты прикидываются, и все это, все, что случилось за последние два года, — лишь розыгрыш. Это чтобы чему-то меня научить.