Отторжение - Элисабет Осбринк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как он выглядел?
– Круглая голова. Небольшого роста, чуть больше метра шестидесяти. Но, должно быть, что-то в нем было, что сразу привлекло к нему внимание, несмотря на обычную, даже незначительную внешность. Люди начали перешептываться…
– Может, цвет глаз? – предположила Рита. – Знаешь, у некоторых южан бывают такие глаза – серо-зеленые. И кожа цвета высушенного табака.
Видаль внимательно посмотрел на нее, и она почему-то покраснела.
– Человек в итальянском поезде слышал, конечно, шепотки, не мог не заметить, как кондуктор, проверявший билеты, посмотрел на него – сначала удивленно, потом с восхищением, как отошел к напарнику и что-то прошептал ему на ухо. “Это он?” – спросил напарник довольно громко.
Рита и сейчас помнит искорки смеха в глазах Видаля. Глаза смеялись, и ей захотелось, чтобы они так и сидели, взявшись за руки под столом, и никогда их не расцепляли. Ни когда допьют чай, ни когда он закончит рассказ – никогда.
– Слух распространился, как огонь по бикфордову шнуру. Неужели это он? – спрашивали пассажиры друг друга и сами себе отвечали: да. Это он.
Рита вслушивалась в каждое слово.
– Любому понятно – конечно он, кто же еще? Кто забудет такой взгляд, эту чудовищную волю в каждом движении? – перешептывались пассажиры этого итальянского поезда. И конечно, проводники из штанов выпрыгивали, чтобы ему угодить.
– Когда это было?
– Когда? Много раз. Не так уж часто, но все же много раз. Его тут же проводили в особое, отделанное красным деревом и бархатом купе, где уже лежал ящичек дорогих сигар. Принесли эспрессо, хотя он ничего не заказывал. Старший кондуктор несколько раз бесшумно открывал дверь и спрашивал, не нуждается ли в чем-либо уважаемый пассажир. А машинист вдруг начал снижать скорость на крутых поворотах, чтобы поезд случайно не накренился.
– А этот человек? Он-то как на все это реагировал?
– Спокойно. Сидел. Читал газеты и пил кофе, хотя, конечно, понимал, что слух уже пошел. Он прекрасно понимал, что узнан, но никак этого не показывал. И остальные понимали – инкогнито, без охраны, и тоже подыгрывали: ему надо убедиться, что в его Италии поезда ходят по расписанию.
– Его Италии?
– Разумеется. Никто из пассажиров не сомневался – человек, осчастлививший поезд своим присутствием, не кто иной, как иль дуче, сам Бенито Муссолини.
– Но…
– А на самом деле это был скупщик бриара, изготовитель курительных трубок, испанский еврей без гражданства, с корнями в Османской империи. На самом деле это был я.
Смеялись долго и никак не могли остановиться.
Прошло два месяца, и у Риты начала набухать грудь и прекратились месячные. Выйти замуж – единственный выход. Ей хотелось иметь мужа, детей, свой дом. Разве не в этом смысл любви? – спрашивала она Мейбл. Разумеется. Именно в этом.
Сестры фантазировали об ожидающем Риту будущем. С лиц не сходила улыбка – надо же! Жизнь непредсказуема. Чудеса время от времени случаются даже с такими незначительными женщинами, как они. Вместе выросли, вместе голодали, вместе работали, делили горе и радость. А теперь, когда время переломилось, когда новое будущее выплыло, как королевский замок из рассеявшегося тумана, появился еще один объект для дележа – надежда. Они сидели и обсуждали подвенечное платье, как организовать свадьбу, выбирали: немецкая кирха или обычная англиканская церковь. Перебирали знакомых детей, обсуждали, кто бы подошел на роль цветочных девочек[13]. И надо попросить Эрни поиграть на свадебном ужине.
Риту время от времени охватывал страх. Досадная тяжесть, обременяющая ее тело, скоро станет ребенком. Она и этот мужчина поменялись выдохами, поменялись буквами в имени, соединились, вернули свои имена – но значит ли это, что он обрадуется новости?
Его волнение. Ее недоумение. Рита и Видаль пили чай в кафе, которое уже привыкли называть “наше”. Рита никак не могла истолковать выражение его лица. Она пришла с потрясающей новостью, вручила ему свое будущее – и не получила ответа. Видаль отвернулся и долго смотрел в запотевшее окно. Рита опустила голову. Руки сами по себе, помимо ее воли, сцепились в замок, словно ей необходимо было помолиться и увериться, что молитва найдет отклик. Она ожидала услышать все что угодно, только не молчание.
– Я тебя не оставлю, – выдавил Видаль.
И все. Преодолеть молчание невозможно, оно заполнило все кафе. Рита никогда и подумать не могла, что тишина может быть оглушительной – как взрыв. Остались одни осколки. Смех за соседним столиком прозвучал так, будто кто-то швырнул камень в окно.
Он внезапно поднялся, взял шляпу и ушел. Рита осталась сидеть. Услышала, как сработала пружина и дверь захлопнулась.
Вот и все.
Мужчины…
Она запомнила эти минуты на всю жизнь. Стены сдвигались все теснее. Она чувствовала себя как в колодце, будто ее собираются похоронить заживо. Вскочила, выбежала из “нашего” кафе и никогда больше там не появлялась. Обходила эту улицу стороной.
Рита осталась одна. Мейбл не могла разделить с ней катастрофу. Сестра была добра, внимательна, преданно помогала во всем, но пожизненный позор рос в животе у Риты, а не у Мейбл. Это не Мейбл, а Рите предстояло жить с незаконнорожденным. Это не Мейбл, а Рита попадала в разряд женщин, о которых говорят “ну… эти”. Никто не сдаст ей квартиру, а о работе можно даже не мечтать.
– И что остается? – тускло спросила она сестру.
Та промолчала. Работный дом[14] – понятие постыдное, да и слово настолько ужасающее, что сестры не решались произнести его вслух. Есть еще приюты для бедных – но это такое унижение, что лучше умереть. Туда попадали те, кто потерял все. Бездомные и больные, отработавшие проститутки, брошенные невесты и изнасилованные. Пережидали беременность и рожали. Там, по крайней мере, их тайна терялась среди многих похожих тайн, стыд растворялся в стыде других. Оттуда ребенка возьмут на усыновление, или он будет расти в обществе других бастардов, детишек без прав на наследство и без надежды не только на будущее, но и на признание их существования. Там ее жизнь и кончится, она это знала. И Мейбл знала, и они плакали в два голоса на своем раскладном диване, в дешевой, но с возможностью приготовления пищи комнатке на Хайбери-Хилл, 26. Плакали ночами, и ночи эти были долгими, как десятилетия. Плакали, пока под самое утро не выбивались из сил и не засыпали на пару часов.
Oh, I do like to be beside the seaside, I do like to be beside the sea[15].