Жилец - Михаил Холмогоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И прожил пустую жизнь. Эдаким лишним человеком двадцатого столетия.
– Пасть бы порвал тому умнику, который пустил в обиход этот дурацкий термин!
– Жо-орж, что за лексика! Но чтобы, как ты выражаешься, пасть порвать, надо Тургенева воскресить.
– Ну да, как я мог позабыть – «Дневник лишнего человека». Оттуда все пошло. Оттуда, да не туда. А за лексику прости – в лагерях не такого наберешься. Что ж, воскресить Ивана Сергеевича не мешало бы. Как он там восторгается своим изобретением! Вот воскресить и показать ему, как этих «лишних» в нашем веке в расход пускали. И жалеть не велено: они же «лишние». Тургеневский Чулкатурин, говоря их языком, сам признался! А у Бога нет лишних людей! И не было. И не будет. Ты умудрилась безнаказанно прогеройствовать и требуешь героизма от всех. А я не герой. Принципиально не герой. Я тихий человек, склонный к конформизму. До определенных, конечно, пределов. И Бог у меня – один. Свобода.
– Ну и достиг ты своей свободы? Тридцать лет то сидел, то ждал, когда посадят.
– Свободы-то я и достиг. Я никому ничем не обязан. Вот мое счастье. В наших условиях это, конечно, слишком дорогая роскошь, приходится платить. Зато мне повезло. Я не поволок за собой в лагеря ни одного человека. К сожалению, не могу признать этого своей заслугой. Не знаю, как бы себя повел, попади я туда первый раз лет на десять позже.
– А с чего ты взял, что никому не обязан? Кому много дано, с того много и спросится. А тебе дано было много, тебе дали талант. И не для того, чтоб зарывать его в землю. Мне твоих брошенных вскользь мыслей на две диссертации, десятки статей и монографию хватило. А ты… Что ты с собой сделал, Фелицианов?
– Остался свободным свидетелем. Конечно, это дорого мне обошлось, и бес тщеславия грыз душу, прикинувшись совестью…
– Нет, это совесть и была, не ищи оправдания.
– Не беспокойся, не ищу. Меня не убудет оттого, что мои мысли пошли гулять по свету под твоей фамилией. Явятся другие, может, ближе к истине. Выскажу вслух – кто-нибудь да подхватит. Я человек атмосферы. Сотрясаю воздух словами, как ты небось презрительно скажешь, а я не обижусь. Каким-то мистическим образом слова, выброшенные в воздух, остаются в нем. А потом оседают в чьей-то гениальной голове. В чьей – мне все равно. Мне важно оставаться свободным. Ты вот всю жизнь провела в борьбе, а я всячески от нее уклонялся. А взять твои статьи – сколько ты там, считаясь с обстоятельствами, Сталина с Лениным нацитировала? А я сумел этого избежать. Впрочем, прости, не хотел тебя обидеть, хоть ты и сама нарываешься. Я с какого-то времени стал бояться слов. Знаешь, это тютчевское – «Нам не дано предугадать…» В каком кошмарном сне Грибоедову могло присниться, что придуманная им участь Чацкого ожидает его доброго приятеля Чаадаева? И это было первое предупреждение господам литераторам. А Тургенев, тот же разве мог предугадать, на какие муки он обрек «лишних людей» всего век спустя после того, как написал свою несчастную повесть?
– Так что ж, по-твоему, писатель не должен писать?
– Нет, почему ж, должен. Но должен также и думать о последствиях своего слова. Что, брошенное в толпу, оно сузится, толпа не будет вникать в изначальный смысл.
– Демагогия! Ты всюду ищешь себе оправдания. А ради него и Грибоедова с Тургеневым не пощадишь. Если в толпу кинуть твою мысль, она всех растопчет и проклянет – и до Пушкина доберутся.
– Так мы с тобой все это и наблюдали. И в известной мере – соучаствовали.
– Нет. Я не соучаствовала. Я сопротивлялась. И ты у своего племянника поинтересуйся, к кому на лекции с других потоков ходят, а к кому палкой не загонишь.
– Они выйдут потом в жизнь такими романтиками-идеалистами, а жизнь, где Сенька главенствует, – мордой об стол.
– Ничего, только закалятся. А если безвольные лентяи вроде тебя, то мне их не жалко.
– Тебе, я вижу, никого не жалко.
– А тебя в особенности. Носишься со своей свободой как с писаной торбой, но ты за нее не одной своей судьбой расплатился. Моей – тоже. Я детей хотела. От тебя, между прочим. А ты… Ты меня старой девой оставил.
Вот чем кончаются сентиментальные встречи с лирическим прошлым.
Этих слов, наученный жизнью, Георгий Андреевич, конечно, не произнес. А вертелись на языке. И будь рядом хоть одна душа, которой можно было б довериться, уж точно бы не утерпел. Нет, он сдержанно, на чей-то взгляд слишком уж холодно поблагодарил за заботу и сел на место в первом ряду.
Он жил и не верил происходящему. Вдруг оказалось, что съезд партии – источник скуки смертной, но назойливой и неотступной, как комары в июне, – вывалил столько всего о сталинских прелестях, что диву даешься. И это – «верный соратник и друг», так, кажется, Никиту именовали в годы культа. В апреле из почтового ящика вывалилась повестка: явиться в приемную КГБ по адресу Кузнецкий мост, 14. Явился. Оказывается, началось дело о реабилитации Иллариона Смирнова: дошли наконец руки до одиноких троцкистов. Да только радоваться некому – Иллариона с того света не вернешь, а родственников не осталось. В ноябре – новая сенсация: повесть Солженицына напечатали в правоверном советском журнале. И кто напечатал? Спущенный в его редакцию «на укрепление» взамен либерального Симонова Твардовский!
Теперь вот и до нашей конторы – районного Дома пионеров – докатилось, и Георгий Андреевич – именинник. Ему, чья спина прожжена недоверчивыми взглядами начальских холуев, при всем честном народе на торжественном собрании директор товарищ Сечкин вручает ни мало ни много – ордер на отдельную квартиру. Слова же, что вертелись на языке, были такие: «И я особенно благодарен судьбе, что буду жить на улице имени человека, подпись которого стоит на моем первом приговоре».
Надо же, юморок у судьбы. Нет, пока имена наших палачей носят улицы, долго такое везение продлиться не может. Так что хватай что дают – и с глаз начальских долой.
Квартирой Георгий Андреевич доволен был безмерно, однако ж это Медведково – край земли, и все мерещились фонтанчики из трех китов, на которых она стоит, когда глядел из окна. Но вместо фонтанчиков видел новостройки, новостройки, новостройки. И какая-то сила выталкивала его из необжитого, пустынного рая в центр, хотя дорога была для его лет мучительна – переполненный автобус, забитая пассажирами станция «ВДНХ», две пересадки, пока доедешь до «Охотного ряда» («Проспекта Маркса» Георгий Андреевич не признавал) или (а тут он переименования приветствовал, радуясь, что провалилась затея с Дворцом Советов на месте храма) «Кропоткинской».
Насчет недолговечности смягчения режима Георгий Андреевич как в воду глядел. Аккурат в день переезда, когда старик с племянниками растаскивал по квартире ящики, исполнявшие обязанности мебели, по радио сказали, что Никита Сергеевич изволил посетить выставку на Большой Коммунистической. Оттуда царь-батюшка, науськанный художественными академиками, отправился в Манеж… Репортер Би-би-си рассказал подробности, добрый Анатолий Максимович дал умный комментарий, после которого Сева с Игорем пришли в бешенство, а мудрый старик резюмировал: