Жилец - Михаил Холмогоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У меня в этом отношении сюжетец поинтересней был. Еще в первый раз, в двадцать шестом, когда посадили, один из моих следователей, некий Лисюцкий, он и заставил подписать на себя оговор, оказался так похож на меня… Ну как близнец. А потом в лагерях иной раз шарахались от меня, как от привидения. Нет, хуже, как от своего палача. А с этим Влодзимирским… Что ж, утешайся истиной «в семье не без урода». А в фамилии – тем более.
– Утешаюсь. И силы нахожу хоть в своей сфере поправить честь имени. А судьба вдруг – раз, и ткнет тебя носом. У нас был аспирант, некий Чуткин. Году в сорок девятом пропал. Я его особо не жаловала – вечно в парткоме вертелся, во все дрязги нос совал, тогда всякие омерзительные кампании были. Так вот этот Чуткин после реабилитации объявился – и ко мне со всеми претензиями. Оказывается, это я виновата в его мытарствах. Он, видите ли, сигнализировал о моих антисоветских настроениях, а его неправильно поняли – самого посадили. Такая вот жертва культа личности и моей фамилии. До этого Чуткина я полагала, что сидят одни приличные люди.
– Да нет, разные бывали. А эта порода мне хорошо известна. В лагере из таких стукачей формировали. Удивительный народ – так ничего и не поняли. Не желали понимать. Живое опровержение Достоевскому – ничему эти страдания не учат, скорее, наоборот. Там люди быстро в скотов превращаются. И особенно – фанатики. А про твоего Чуткина мне племянник рассказывал. Ему какой-то демагог этого Чуткина в пример приводил, что, мол, разные случаются обстоятельства и нельзя всех доносчиков осуждать. Время, дескать, такое было – люди верили вождю больше чем себе. Говорили, будто у Чуткина этого любовь была, и он уже к свадьбе готовился, а невеста ему анекдот о Сталине рассказала. Так этот бедолага две ночи мучился и все-таки настрочил в органы на возлюбленную.
– Знаю я эту историю. Но это не Чуткин. Чувилин. Такой же прохвост! Невеста его, несчастная, так и не вернулась из лагерей. А этот и теперь сияет, как начищенный пятак. Все креатура Сенечки Петрова – страшная публика. Я их так и зову – птенцы гнезда Петрова. Что они лет пятнадцать назад творили, когда все эти страшные ждановские кампании проходили, – бр-р-р! Мерзость! В институте шестерых посадили – «за низкопоклонство». Особенно герой войны один отличался, некий Никитченко. И сейчас, конечно, процветают. Тот же Никитченко – вот-вот докторскую защитит. А там – компиляции из самых дурных штампов.
– Постой-постой. А Никитченко не Борисом Федоровичем зовут?
– Ну да, а что?
– Кажется, тот самый. Со мной во взводе был. Странно – добродушный такой силач…
– Твой добродушный силач самый отъявленный мерзавец. И большой к тому же дурак.
– Ох эти крестьянские дети! Думают, что пером водить легче, чем сохой, лезут не в свое… А ведь какой славный был малый! Не знаю, сидели б мы с тобой сейчас, если б не Борька.
– Если б не твой Борька, профессор Марковский бы не сидел. И Шура Шарлаго – он так живым и не выбрался из лагерей. Их взяли сразу после институтского собрания, где этот крестьянский сын, а по-моему просто погромщик, витийствовал.
– Святая простота. «Ибо не ведают, что творят…» А Сенька ведает и царствует над ними. Вот человек – ничего святого. Я его еще с университетских времен помню. А в двадцать втором удостоился с его стороны приглашения на кафедру. Это-то меня и отвратило.
– И напрасно. Вот так и прожил всю жизнь – все впустую, все в болтовню ушло! Подумаешь, цаца, одного негодяя встретил, и в кусты. Надо добиваться своего, прошибать лбом этих петровых, чуткиных, храпченок. Думаешь, мне легче было?
– Жизнь – борьба? Уволь, я и без борьбы нахлебался. Я, конечно, ничего не достиг, но вот видишь, до старости дотянул и сейчас, честно говоря, наслаждаюсь. После освобождения я живу чувством, что доплыл до высокого берега и взобрался на обрыв, откуда все видно. Мне теперь каждый день – Божий подарок.
– Вот пока ты в Божьи подарки играешь, в науке властвуют дураки и циники. Ты со своим талантом отдал ее им на откуп. Предал и свой талант, и литературу.
– За литературу я спокоен. Не я, так ты дойдешь до сути. А эти сенечки – да черт с ними, они обречены. Сенька, может, и догадывается об этом, потому такой злой.
– Они исторически обречены. А живем мы сейчас. И я хочу своими глазами увидеть их позор.
– Да ты и так видишь.
– Да, вижу, а подчиняться должна Сеньке – академику, проректору, заведующему кафедрой.
– Вот поэтому, Ада, я не стал связываться с наукой. Тот же Сенечка в свое время меня хорошо просветил на этот счет. Нет уж, как-нибудь без Фелицианова обойдется. Я не уверен в себе, в крепости характера. А из трусости и жадности славы Сеньки Петрова, Ермилова или какого-нибудь Корнелия Зелинского – избави Бог. Я еще в двадцать втором почувствовал такой поворот событий. И отскочил.
– А меня обрек. На борьбу в полном одиночестве. Почему я обязана работать за тебя? Высказывать твои мысли, развивать их, может, и извращать, но это уж в меру моих слабых способностей. Ты же лучше меня знаешь, что все мои статьи, диссертации и даже монография – все это твоя болтовня. Только у тебя эдакие мысли вслух без доказательств и системы так и остались сотрясением воздуха, а я каторжным трудом доводила их до ума и при этом еще вынуждена была всю жизнь то бороться, то терпеть унижения от всяких ничтожеств. Почему я за тебя должна проживать твою жизнь и исполнять твои обязанности?! С какой стати? Предназначение женщины, мне кажется, в другом.
– Ну мою жизнь легкой прогулкой тоже не назовешь.
– Ты сам виноват. Считай свои беды расплатой за трусость, бесхребетность и лень. Ты вроде чеховского Гаева. Только тот хоть удовольствие получил, леденцами успел насладиться, а ты… И жизнь впустую прошла, и горе мыкал понапрасну. А чего достиг? Что от тебя останется? Роман, который вы из-под палки писали? Так он давно в пепел обращен, а ты, единственный выживший, обязан был его восстановить. Тебе же это и в голову не пришло!
– Зачем? С какой стати?
– Затем хотя бы, чтоб от твоих сокамерников память осталась.
– Увы, это невозможно. И ты это должна не хуже меня понимать. После «Хладного Терека» другая жизнь началась – второй лагерь, полусвобода с еженощным ожиданием ареста… и «Терек» в ней уже тогда умер. А потом война. Тут уж не до романов. Другие сюжеты.
Георгий Андреевич был недоволен собой. Почему он должен оправдываться? Но вот интонация – предательская интонация, он не объясняет очевидную вещь, а оправдывается.
– Ты обязан был сохранить.
– Я бы посмотрел на тебя в том «Октябрьском», о котором тебе нынче таксист рассказывал. Там быстро отшибают память. Да и не в том дело. Цель этого романа сволочная. Обман лежал в основании. И мы ничего не могли с этим сделать. Вся беда нашего романа в том и была, что мы достигали убедительности. Мы оправдывали преступления. Тут чем лучше, тем хуже, в случае успеха наш «Хладный Терек» многих бы вверг в обман. Мы ведь органически не могли писать плохо, безграмотно. Нет, слава богу, что это произведение погибло. А истиной я и сам не владел. И до сих пор не владею.