Эвмесвиль - Эрнст Юнгер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перестойные деревья превосходили высотой самые высокие башни. Другие образовывали кроны, в тени которых могло бы укрыться целое войско. Лишь позднее в переплетении ветвей мне бросилась в глаза одна странность: ветки копулировали друг с другом. В принципе, в этом нет ничего нового для ботаника, как и для садовода, привыкшего заниматься окулировкой. Я знавал одного садовода в Саксонии, который на одном стволе выращивал фрукты семи сортов. Но в данном случае необычность заключалась в том, что скрещивание происходило без всякого разбора. Соединялись совершенно чуждые виды — и порождали плоды, при виде которых даже Линней пришел бы в отчаяние.
Это тоже напомнило мне о лабораториях. Нам посчастливилось, если уместно это так назвать, создать существ гигантского роста, многоруких, как индийские боги, и женщин с гроздями грудей, как у Дианы Эфесской[471]. Мы на ощупь пробирались по генетическим лабиринтам, чтобы воскресить далеких предков, о которых прежде знали лишь по изображениям на шиферных пластинах и мергелевых скальных породах.
* * *
Но здесь веял воздух Протея, и в пределах леса удалось то, что мы с чудовищными издержками пытались создать в реторте. Я ощутил это непосредственно, как алхимик, который, уже смирившись с невозможностью великого превращения, вдруг видит в пылающей печи настоящее золото. Я ощутил также, что сам втянут в это превращение — — — в некий новый мир, подлинность которого лишь позднее детально подтвердит опыт общения с ним.
Обратный путь от древа познания к древу жизни внушает страх. Однако в пустыню, оставшуюся у меня за спиной, я воротиться не мог. Там наверняка ждала смерть. Я должен был, хотя мне грозила опасность затеряться в этом лесу, пройти его насквозь и выйти к открытому морю. Как любой первобытный лес, этот тоже был окружен поясом густого, местами колючего кустарника. Внутри, в тени, он оказался более проходимым. Однако солнце, по которому только я и мог определить направление, было теперь скрыто густой листвой.
Я, должно быть, долго блуждал по кругу, — голый и исцарапанный, как потерпевший кораблекрушение. Колючки разодрали мне куртку и кожу. Я находил источники и ручьи, из которых мог напиться, а также, по счастью, плоды и ягоды, которыми насыщался. Вероятно, их силы, смешавшись с мучившими меня лихорадочными видениями, и образовали череду воображаемых испытаний.
Однажды мне пришлось обойти целую армию термитов. Они отличались чудовищной величиной и маршировали к какому-то обелиску, из вершины которого сыпались искры. Змеи, высоко наверху перемещавшиеся с дерева на дерево, тоже были необычайно крупными. Они, казалось, не скользили, но и не летели: их бахромчатые тела колыхались. Очевидно, эти змеи уже почти превратились в драконов. Они сливались со стволами, когда охватывали их лапами. Кроваво-красная смола или смолистая кровь вытекала из трещин, оставленных их когтями. Я не жалел об отсутствии бинокля: и без него каждая чешуйка навечно врезалась мне в память.
Казалось также, что та чувствительность, какую мы знаем лишь у мимоз, здесь стала всеобщим свойством. На одном дереве висели плоды, как у нашего клена; дети любят приклеивать их себе на нос и называют «крылышками». Это — чистая аналогия, но здесь она воплотилась в реальность: плоды не падали на землю, они парили. Стая крошечных летучих мышей справляла свадьбу, облепив со всех сторон ствол. Здесь ты мог бы пустить корни и стать деревом.
На одной прогалине солнечный луч вдруг высветил существо с головой барана. Левой рукой оно опиралось на ягненка с человечьим лицом[472]. Оба почти тотчас же растворились в свете, будто видение стало слишком ярким.
* * *
Потом снова — островки густых зарослей на буреломах. В одном была протоптана дорожка, звериная тропа. Смертельно измотанный, я наудачу пробирался по ней. Она привела к свободной площадке: там рос кипарис, высота которого превосходила возможности человеческого воображения. Будь небо затянуто тучами, я не увидел бы его кроны. Ствол оказался полым; вход вовнутрь не выкрошился, как дупло, а был прямоугольно, точно ворота, вырезан в оболони[473]. Деревья — наши лучшие друзья; я решился войти.
В темноте я на четвереньках достиг внутренней части; пол был покрыт шкурами, скорее даже руном, которое — чудилось мне — выросло из него, как вырастает шерсть на спине животного. Великолепное ложе; я вытянулся на нем и мгновенно забылся похожим на смерть сном.
Не знаю, долго ли я там спал. Проснувшись, я почувствовал себя заново родившимся на свет, словно после купания в источнике молодости. Воздух был восхитительным: он пропитался ароматом кипарисовой древесины, смолу которой сжигают как благовоние.
Утреннее солнце падало через деревянные ворота. Я выпрямился; моя кожа поблескивала, кровь будто обновилась, и ни следа царапин от колючек я не нашел. Должно быть, я спал и видел сны. А между тем кто-то обо мне позаботился. Что означает между тем? Паузу между двумя мгновениями или между двумя формами существования.
Рядом со мной лежало какое-то одеяние, подобие бурнуса; оно было соткано из того же золотого руна, что и ковер. Возле него — сандалии и поднос с хлебом и вином: великий и незаслуженный дар. Откуда бы он ни появился — здесь невозможен был другой ответ, кроме молитвы.
* * *
Аттила редко — и больше в монологах — достигает этого пункта. Тем временем в рассказе его возникают лакуны, возникает упомянутое выше между тем. Бывает и так, что нить рассказа теряется в научных или мифологических экскурсах. Например, о древесине кедра, которая считалась несокрушимой. Она использовалась для сооружения храмов и кораблей, детских колыбелей и гробов, а также для сожжения умерших. Я обратил внимание на то, что для Аттилы мифическое значение дерева важнее его ботанических описаний. Кедр, кипарис, туя, можжевельник в его рассказах как бы сливались друг с другом[474], как, впрочем, и горные вершины — Атлас, Сион, Синай, некоторые горы Нового Света. Кажется, даже Иггдрасиль[475]он считает не ясенем, а кедром. То есть это слово имеет для него в первую очередь не биологическое, а космогоническое значение. Я отмечаю эту деталь, потому что поначалу мне с трудом удавалось вникнуть в задние планы его языка, пока я, наконец, не заметил, что вещи там не усложняются, а наоборот, упрощаются: Аттила возвращает их к первичному синтезу.