Каменная ночь - Кэтрин Мерридейл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Железнодорожное путешествие на восток от Берлина для возвращающегося домой солдата пролегало среди руин Пруссии и Польши, почерневших городов Белоруссии. Этот маршрут все еще таил в себе опасности: отступающая немецкая армия подорвала сотни мостов, повредила во многих местах железнодорожное полотно, заложила бессчетное количество мин, часть которых покоилась в деревянных ящиках специально для того, чтобы их было труднее обнаружить. Обе стороны на разных этапах войны уничтожили тысячи зданий – сараев, изб и амбаров, заводов и многоквартирных домов. Сровняли с землей свыше 1700 городов и более 70 тысяч деревень[771]. В большинстве городов в бывшей зоне оккупации для жизни остались пригодны менее половины домов[772]. Киев лежал в руинах, его самая знаменитая улица Крещатик превратилась в завалы. Минск, Гомель, Псков представляли собой такое же зрелище – груды кирпичей и пепла. Пригороды города-героя Ленинграда были разрушены отступающими войсками. Исторические дворцы крушили молотками, испещряли пулями. На территории Петергофского дворца немцы срубили три тысячи вековых деревьев. В других пригородах, например в Пушкине, где в 1942 году немцы проводили аресты и брали заложников, местные жители могли продемонстрировать приезжим многострадальный пейзаж, изрытый свежими могилами[773].
“ [От] Сталинграда ничего не осталось – камня на камне. Если бы это от меня зависело, я бы отстроил Сталинград заново где-нибудь в другом месте – это было бы куда проще. А это все я превратил бы в музей”, – признавался Александру Верту один из бойцов[774]. Гектары территории промышленного порта являли собой картину опустошения: полуразрушенные стены, полуразрушенные трубы, железки, торчащие из бетонной осыпи. Должно быть, силен был соблазн оставить все как есть, не восстанавливать и не отстраивать заново. Илья Эренбург, посетивший Ленинград в 1945 году, разделял мысль о том, чтобы можно сохранить часть руин как вечный мемориал. Он хотел, чтобы Пушкин и Петергоф частично остались в развалинах и обломках: возможно, это было бы опасное, но не лишенное лиризма свидетельство вандализма и жестокости врага[775].
Однако еще до того, как была прорвана блокада, граждане Ленинграда и особенно команда, работавшая с его главным архитектором Н. В. Барановым, вынашивали планы восстановления всего того, что было разрушено во время войны: и самого города, и великолепных дворцов в пригородах. Задача, стоявшая перед ними, устрашала своим масштабом, но была таким же этапом выздоровления города, как и прибытие первых поездов, украшенных красными флагами. Еще в 1944 году 1-й секретарь Ленинградского обкома и горкома ВКП(б) Андрей Жданов сформулировал это так: “Наша задача не просто восстановление, но и реконструкция города… изменить его фасад, создать город, где жизнь будет гораздо лучше, комфортабельней, чем прежде”[776]. При подобном оптимистическом взгляде разрушение Ленинграда представало даром свыше, возможностью перестроить, переделать целый мир. Слово “перестройка”, пусть и в сугубо утилитарном, а не в политическом значении, впервые зазвучало в советских разговорах именно в 1944–1945 годах.
Желания было не занимать, но ресурсы для реализации мечты о восстановлении и даже перестройке города были по-прежнему скудными. Побывавший в Ленинграде после блокады Эренбург отмечал: “Повсюду виднелись следы страшных лет, что ни дом – то рана или рубец. Кое-где еще оставались надписи, предупреждавшие, что ходить по такой-то стороне улицы опасно”. Но город потерял не только здания: “Не дома наводили грусть – люди. Я всматривался в толпу: до чего мало коренных ленинградцев! В большинстве это приехавшие из других городов, городков, деревень”[777]. Гуманитарные последствия войны были такими тяжелыми, что даже заезжий наблюдатель, без всякой цели прогуливавшийся вдоль обнесенных заборами руин, мог заметить зияющее отсутствие тех лиц, которые прежде пестрели в ленинградской толпе. Каждому запомнится своя жутковатая деталь. Для интеллектуала Эренбурга такой деталью стали букинистические магазины, заваленные “грудами редких книг – библиотеки ленинградцев, погибших от дистрофии”[778].
Характерными приметами этого мира лишений и утрат были брезентовые мешки и рюкзаки, железнодорожные билеты, чужаки, гнетущая нужда, экономика товарообмена. В 1945 году 25 миллионов человек по всей советской империи куда-то ехали: речь не только о солдатах, возвращавшихся с фронта, но и о тех, кто возвращался из заключения или ехал в ссылку, о правительственных чиновниках, отчаявшихся крестьянах, партизанах, уголовниках и бандитах. Для всех этих миллионов человек война была далека от завершения. Например, в некоторых регионах Западной Украины партизанская война против советской власти продолжалась до 1950-х годов. Другие категории граждан ощутили на себе пристальное внимание государства, его подозрительный взгляд. Возвращавшимся с фронта военнопленным, целым народам, подвергшимся депортациям, и так называемым остарбайтерам грозили арест и допрос уже со стороны своих. После победы страны во Второй мировой войне миллионы советских граждан были сосланы в Сибирь. Продолжились также депортации и преследования целых народов, жертвами которых стали калмыки, немцы, литовцы, латыши, эстонцы, крымские татары, чеченцы и ингуши[779]. Но даже для русских, даже для войск, триумфально возвращавшихся с фронта домой, победа имела горький привкус. Фронтовикам предстояло пройти психологическую адаптацию, привыкнуть к новым, странным для них законам мирного времени, где их уже поджидали старые враги: сначала голод, а затем нужда, тяжелый труд и репрессии.
Разрушенная промышленность не могла обеспечить базовых потребностей. Объем советского производства, точнее, той его части, что еще функционировала после стольких лет разрушений и перегрузки, к 1945 году сократился приблизительно вдвое. Упор на обеспечение военных нужд означал, что из всего объема произведенных товаров на товары потребительского назначения, транспорт, жилье, здравоохранение приходилась еще меньшая доля, чем прежде[780]. Объем сельскохозяйственного производства также был низким даже по стандартам бедственных в этом отношении 1930-х годов. Деревня была опустошена демографически: сельское население понесло чудовищные потери и по большей части состояло из женщин, детей и глубоких стариков. Одна вдова рассказывала белорусской писательнице Светлане Алексиевич: “У меня трое сыночков осталось… И снопы на себе тягала, и дрова из леса, бульбочку и сено. Все сама… Плуг самотугом, на горбу своем, волокла и борону. А что ж?! У нас через хату, две – и вдова, и солдатка. Пооставались мы без мужиков. Без коней. Коней тоже на войну позабирали”[781].