Берлинское детство на рубеже веков - Вальтер Беньямин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Случилось это, когда мне шел седьмой или восьмой год и мы жили на летней даче в Бабельсберге. Вечером одна из служанок на какое-то время задерживается возле решетчатых ворот, выходящих на аллею, – не помню, как она называлась. Большой сад, на запущенных окраинах которого я кружил днем, уже закрыт для меня. Пора ложиться спать. Должно быть, я вдоволь наигрался: где-нибудь возле проволочной сетки забора, в кустах, в свое удовольствие пострелял резиновыми пульками из пистолета «Эврика» по деревянным птичкам, при метком выстреле падавшим вниз с мишеней, на которых они сидели среди нарисованных листьев.
Весь день я хранил свою тайну – сон, приснившийся мне накануне ночью. Во сне мне явился призрак. Место, где он делал что-то непонятное, я вряд ли сумел бы описать. Оно напоминало, однако, другое место, известное мне, хотя и недоступное. В комнате, где спали родители, был угол, завешенный выцветшей фиолетовой портьерой из плюша, там висели мамины домашние халаты. Тьма за этой занавесью была непроглядная, и угол был поганой противоположностью рая, который открывался мне в мамином бельевом шкафу. Полки в том шкафу застилала белая ткань, по ее кайме бежали вышитые синими нитками строки из «Колокола» Шиллера, а на полках было сложено стопками постельное и столовое белье: простыни, пододеяльники, скатерти, салфетки. От туго набитых шелковых саше, подвешенных к дверцам, которые с внутренней стороны были затянуты материей, собранной в складочки, исходил аромат лаванды. И получалось, что древнее таинственное волшебство прядения, созидания, некогда обитавшее в жужжащей прялке, разделено между адом и небесами. В моем сне все происходило в аду: призрак шарил возле деревянной стоячей вешалки, на которой висели шелка. Эти шелка призрак крал. Он не срывал их с вешалки, не уносил – в сущности, ничего с ними не делал. И все-таки я знал: он их крадет; так в иных легендах кому-нибудь случается тайком попасть на пиршество призраков и, хотя он не видит, чтобы призраки ели или пили, все равно знает: они пируют. Вот этот сон и был моей тайной.
На другую ночь я увидел – и тут как бы новый сон слился с тем, первым, – что родители в неурочный час вошли в мою комнату. А вот что они заперлись на ключ, я уже не увидел. Утром, когда я проснулся, оказалось, что завтракать нам нечем. Как я понял, квартиру ночью ограбили. Часов в двенадцать пришли родственники, принесли самое необходимое. Ночью в дом пробралась большая шайка грабителей. Слава богу, объяснили мне, родители, услыхав шорохи в доме, сообразили, что шайка большая. Страшные гости находились в доме чуть не до утра. Родители тщетно дожидались рассвета, глядя в мое окно, надеясь, что удастся подать знак кому-нибудь на улице. Меня потом тоже расспрашивали. Однако я не подозревал о том, какую роль сыграла в этой истории служанка, которая вечером долго стояла у ворот. А о том, что мне казалось более важным – своем сне, – я промолчал.
Все начиналось с елок. В одно прекрасное утро, когда мы шли в школу, на уличных углах стояли зеленые печати, город был опечатан по всем углам и краям, как большущий пакет рождественских подарков. А в один прекрасный день он лопался, и наружу высыпались игрушки, орехи, солома и елочные украшения – то был рождественский базар. Высыпались и еще кое-кто – бедняки. На рождественской тарелке с подарками скромным яблочкам и орехам, украшенным капелькой золотой пены, разрешалось показать себя бок о бок с марципаном – вот так же шли в богатые кварталы бедняки с разноцветными свечками и канителью. Богатые люди посылали своих деток купить у детей бедняков маленьких шерстяных овечек или подать милостыню, у самих-то, видно, от стыда рука не поднималась. Меж тем на веранде у нас уже стояла елка, которую мама купила тайком и велела принести в дом с черного хода. А еще чудеснее, чем преображение елки от огоньков свечек, было то, как приближавшийся праздник с каждым днем плотнее сплетался с ее ветвями. Шарманки во дворах, наигрывая хоралы, тянули и тянули эти последние дни и часы. Наконец они истекали – вновь наставал праздник Рождества; о самом раннем, какой помню, я и расскажу.
Я ждал у себя в комнате, когда наконец пробьет шесть. Ни в одном празднике взрослой жизни нет подобного часа, трепещущего, как стрела, в сердце дня. Уже стемнело, но лампу я не зажигал – боялся оторвать взгляд от окон на другой стороне двора, за которыми уже появились первые огоньки свечей. Из всех мгновений, какие только есть в жизни рождественской елки, самое тревожное – то, когда она жертвует темноте свой зеленый наряд, чтобы превратиться в недоступно высокое и все же близкое созвездие за мутным оконцем на заднем дворе. И когда такое созвездие одаривало своей милостью какое-нибудь сиротливое оконце, меж тем как многие другие оставались темными, а иные, пригорюнившись, едва теплились под газовым светом рано наставшего вечера, мне казалось, что за этими рождественскими окнами сошлись одиночество, старость и нищета – все то, о чем молчат бедные люди. Потом я снова вспомнил о подарках, которые как раз в эти минуты готовили для меня родители. С сердцем столь тяжелым, каким бывает оно лишь от сознания верной близости счастья, отвернулся я от окна – и вдруг почувствовал: в комнате кто-то есть, кто-то чужой. То был ветер, и потому слова, сами собой пришедшие мне на уста, были точно складки, которыми свежий бриз внезапно сминает тяжелый парус: «Светлый праздник каждый год к нам приходит снова. Утешение несет Рождество Христово». С этими словами ангел, едва появившийся, улетел. Ждать в пустой комнате осталось недолго. Вскоре меня позвали в комнату напротив моей, елка праздновала свое торжество, от которого у меня пробудилось лишь чувство отчуждения, не покидавшее меня до того часа, когда она, сброшенная с пьедестала, засыпанная снегом или блестевшая под дождем, закончила праздник там, где не так давно его открыла шарманка.
Каждый день город обещал их, и каждый вечер обещание оказывалось неисполненным. Если же они случались, то, когда я прибывал на место, выяснялось, что их уже и след простыл, как будто это боги, которые уделяют смертным лишь мгновения. Разграбленная витрина, дом, откуда вынесли покойника, участок мостовой, где упала лошадь, – перед ними я останавливался, надеясь вдохнуть едва ощутимый запах, оставленный происшествием. Но к этому моменту он уже улетучивался, рассеянный и унесенный зеваками, разошедшимися на все четыре стороны. Кто же мог тягаться с пожарной командой, которую мчат на пожар скакуны? Кто мог что-то разглядеть за матовыми стеклами кареты «скорой помощи»? Бедствие, чей след мне не удавалось взять, летело в этих каретах по улицам. Были у него и вовсе необычайные средства передвижения, но те ревниво хранили свою тайну, как цыганские кибитки. А в них опять-таки оконца казались мне внушающими тревогу. Они были защищены железными решетками. И хотя просвет между прутьев был крошечный и ни один человек в него бы не протиснулся, я все-таки подстерегал злодеев, которые, как я думал, сидели взаперти в этих фургонах. Тогда я еще не знал, что в них возили судебные дела; тем яснее было мое представление, что эти фургоны – душные хранилища всяческих зол. Канал тоже всякий раз меня разочаровывал, а ведь вода в нем была такой медлительной и темной, словно познала все на свете печали и горести. Так нет же! Все до единого мосты, а их было много, кольцом спасательного круга были обручены со смертью лишь для виду! Проходя по мостам, я вновь и вновь убеждался: смерти они не познали. В конце концов я привык довольствоваться картинками, изображающими попытки возвращения к жизни утопленников. Но эти цирковые номера вызывали у меня не больше любопытства, чем каменные ратоборцы в Пергамском музее[12].