Фамильный узел - Доменико Старноне
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я не знал, с чего начинать. Внимательно осмотрел вещи в кабинете и в гостиной. И в итоге решил вынести в прихожую все, что придется выбросить. Проверил оба компьютера: к моему изумлению, они были в полном порядке, а вот многочисленные приспособления для прослушивания музыки и просмотра фильмов вышли из строя. Я взял метлу и сгреб в кучу у порога в каждой комнате все, что валялось на полу, — книги, осколки ваз и безделушек, старые фотографии, старые видеокассеты, виниловые пластинки, бесчисленные блокноты Ванды, аудио- и видеодиски, карты, документы и тому подобное — в общем, все, что воры сбросили с комодов, столов, стеллажей и выкинули из ящиков.
Это была тяжелая работа, но результат меня обрадовал: в комнатах стало чуть просторнее. И я принял решение: разобрать и отсортировать все, что валялось в кабинете. С кряхтением уселся на пол и начал разборку: осколки к осколкам, книги к книгам, бумаги к бумагам и так далее. Меня огорчало, что многие толстые книги были разорваны пополам, остались без обложки или вовсе рассыпались на отдельные листы. Но ничего не поделаешь, я стал откладывать уцелевшие книги в одну стопку, а те, что были испорчены, — в другую. Потом я совершил ошибку: взял одну из книг, перелистал и, сам того не желая, углубился в чтение фраз и абзацев, которые когда-то подчеркнул или отметил. Мне стало любопытно: почему именно эти слова обведены карандашом? Что могло заставить меня отметить восклицательными знаками на полях отрывок, в котором сейчас я не нахожу ничего интересного? Я забыл, что занялся уборкой, желая избавить Ванду от удручающей картины хаоса, когда она проснется утром, забыл, что сижу здесь, потому что мне не хочется спать, потому что в квартире жарко, потому что я не чувствую себя в безопасности и боюсь, что воры вернутся, нападут на нас, привяжут к кровати и начнут бить. Я думал только о подчеркнутых местах. Прочитывал страницы целиком и пытался вспомнить, в каком году (1958, 1960 или 1962-м, до женитьбы, после женитьбы?) мог интересоваться той или этой книгой, причем отталкивался не столько от замысла автора — зачастую его имя уже ничего не говорило мне, стиль устарел, идеи никак не вписывались в современный культурный контекст, — сколько от своих собственных взглядов, от того, что в прошлом казалось мне правильным, от моего восприятия и становления моей личности.
Настала ночь, вокруг была полная тишина. Я, конечно же, не сумел узнать себя ни в одном из подчеркиваний, ни в одном из восклицательных знаков (что происходит с блестящими фразами, когда они попадают в наш мозг, как они меняются, как становятся бессмысленными или неузнаваемыми, приводящими в смущение или вызывающими смех?) и прекратил разборку книг. Начал убирать в ящики или раскладывать по папкам исписанные листки, каталожные карточки, тетради с рукописями романов и рассказов, которые я сочинил, когда мне еще не было двадцати, множество газетных вырезок со статьями, написанными мной или обо мне. К этому вороху бумаг я добавил магнитофонные пленки с записями радиопередач, кассеты и видеодиски, запечатлевшие меня на телеэкране в годы моей славы: все это добро Ванда заботливо хранила много лет, при том что никогда не проявляла особого интереса к моей деятельности. Иначе говоря, передо мной сейчас лежали многочисленные свидетельства того, как я прожил свою долгую жизнь. Значит, вот это и есть я? Эти отметки на прочитанных книгах, карточки, исписанные цитатами (вроде следующих: «Наши города — это скотные дворы; семья, начальная школа, церковь — скотобойни, где убивают наших детей; колледжи и университеты — это кухни. Когда мы становимся взрослыми, то потребляем конечный продукт: для этого существуют институт брака и бизнес»; или: «Вторгаясь в нашу жизнь, любовь блокирует ее нормальное развитие в рамках общества»)? Этот бесконечный, многословный роман, сочиненный в двадцать лет, где я рассказывал о юноше, который работает день и ночь, чтобы выплатить отцу громадный долг и освободиться от отцовского и семейного ига? А газетные статьи о заработной плате на химических заводах, которые я писал в середине 70-х, заметки о новых политических организациях, рецензии на книги о специфике работы на конвейере, забавные миниатюры о жизни большого города (пробки на улицах, нескончаемые очереди в банках и на почте) — это тоже я? Иронические заметки, которые принесли мне некоторую известность и со временем превратили меня в автора популярных телепередач, интервью на актуальные темы, которые я раздавал направо и налево, чьи-то негативные или хвалебные отзывы на мои телепередачи восьмидесятых и девяностых годов, моя фигура, которая перемещается по телестудии в сиянии прожекторов, имитирующих дневной свет, мой голос тридцатилетней давности, звучащий в беседе с гостем передачи, такой теплый, задушевный, покоряющий, — все это и есть я? Я вспомнил, как упорно трудился, сколько усилий потратил, начиная с шестидесятых годов, чтобы, как говорится, реализовать свои возможности. И это — реализация моих возможностей? Ворох бумажек с написанным от руки или печатным текстом, отметки на полях книг, карточки, листки из блокнота, газеты, дискеты, флешки, жесткие диски, облачные файлы? Моя самореализация, я, ставший реальностью, — вот этот хаотичный набор сведений, который можно мгновенно получить в архивах Google, стоит только набрать «Альдо Минори»?
Хватит чтения, скомандовал я себе. И опять принялся за разборку бумаг. Разложил по картонным коробкам бесчисленные блокноты Ванды, сплошь исписанные цифрами: вся история семейных финансов начиная с 1962 года и до сегодняшнего дня, листочки в клеточку, на которых она подробно записывала приход и расход и которые, наверно, пора выбросить — если только она согласится. Сложил стопкой на середине комнаты ставшие ненужными книги, а нужные поставил как попало на уцелевшие полки стеллажей. Разместил на столе папки с газетными вырезками, коробки с тетрадями, видеокассетами и дисками. Затолкал осколки, которые мне удалось собрать, в мешок для мусора, но мешок порвался в нескольких местах. И наконец, начал собирать обрывки фотографий, и совсем старых, и относительно недавних, которым предстояло одновременно отправиться на помойку.
Я давно не рассматривал старые фото: они казались мне некрасивыми и скучными. Я успел привыкнуть к цифровой фотографии: у нас с Вандой в компьютере было множество снимков гор, полей, бабочек, розовых бутонов или едва раскрывшихся роз, морей, городов, исторических памятников, картин, статуй, а также родственников, бывших невесток и бывших зятьев, новых приятелей наших детей, наших внуков на разных стадиях роста и маленьких друзей наших внуков. В общем, хроника нашей жизни, которую раньше невозможно было так подробно задокументировать. Наше настоящее, наше недавнее прошлое — отдаленное прошлое лучше было не трогать.
Я не хотел смотреть на свои фото: мне не нравилось, как я стал выглядеть в старости, да и в молодости я был от себя не в восторге. Но я взглянул на фото маленьких Сандро и Анны. Какие они были чудесные! Посмотрел на друзей и подружек их юности, милых молодых людей, быстро исчезнувших из нашей жизни. Нашел фото своих друзей и друзей Ванды, о существовании которых забыл; когда-то мы встречались с ними регулярно, а потом уже не помнили их имен или разлюбили их и стали называть по фамилиям. Дольше других я разглядывал одну фотографию, снятую в нашем дворе неизвестно кем, наверно Сандро. Она была сделана вскоре после того, как мы переехали в этот дом. Рядом со мной и Вандой стоял Надар — в то время ему, по моим подсчетам, уже было больше шестидесяти, но по сравнению с собой теперешним он казался молодым. Даже в преклонном возрасте человек не перестает меняться, подумал я. На фотографии наш сосед был высоким, приятным мужчиной, еще сохранившим остатки шевелюры. Я уже хотел отложить фото. Но меня поразило лицо Ванды. На долю секунды мне показалось, что я не узнаю ее, это было странно. Сколько лет ей было тогда — пятьдесят, сорок пять? Я стал рассматривать другие фотографии Ванды, особенно черно-белые. Они подтвердили мое первое впечатление: передо мной было чужое лицо. Мы с Вандой познакомились в 1960 году, мне тогда было двадцать лет, ей двадцать два. От этого периода моей жизни у меня в памяти не осталось ничего или почти ничего. Я даже не мог вспомнить, считал ли я ее красивой — в то время красота казалась мне проявлением вульгарности. Скажем так: она мне нравилась, я находил ее обаятельной и испытывал к ней влечение — в рамках разумного. Это была очень умная и милая девушка. Я полюбил Ванду за ее достоинства, а еще потому, что не понимал, как это она, при таких своих достоинствах, могла полюбить меня. Два года спустя мы поженились, и она стала жестким организатором нашей повседневной жизни. Жизни, состоявшей из учебы, нерегулярных заработков, постоянной нехватки денег и строжайшей экономии.