Прискорбные обстоятельства - Михаил Полюга
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мысль и радостная, и отвратная. Радостная потому, что чаша сия до теперешнего дня меня миновала. Отвратная — из-за подлого слова «тоже». Промелькнув в сознании, своей двусмысленностью оно занозит мне область, называемую подвздошной, — и я ощущаю эту занозу всем своим естеством. А еще невольно представляю себе микрофоны в укромных уголках квартиры и кабинета, под сиденьем автомобиля, принимаюсь высматривать «наружку» в зеркале заднего вида и даже подозрительно кошусь на Серокурова: а этот чего здесь?..
Собственно, так рано или поздно можно сойти с ума: клиническая мания преследования, фобии, беспричинная подозрительность, страх…
— Эй, что ты припустил по ямам? — слышу я голос Серокурова — гулкий и далекий, точно из морской раковины.
И в самом деле, на дороге выбоин, будто на коже после запущенной оспы, а я все ускоряюсь со своим «мерседесом»: нога запала на педаль газа и занемела, как заговоренная каким-нибудь Кашпировским. Трудно, усилием воли, я сбрасываю газ и начинаю врать, на ходу придумываю какую-нибудь хохму из прокурорской жизни специально для Серокурова, тем временем налаживая сердцебиение, впрягая неровный, аритмичный стук в ритм обыденного выходного дня.
— Так вот, этот самый Саранчук десяток раз поднимал перед обедом гирю, а гиря — я тебе скажу!.. С ним, с этим Саранчуком, многие боялись поздороваться за руку, прятали ладонь за спину: очень болезненное было рукопожатие! К слову, мы с ним работали тогда в районе: я прокурором, а он у меня помощником. И вот после поднятия гири он по пояс обмывался во дворе под краном — и к себе в кабинет… А я, бывало, как задержусь на работе, так и слышу: в начале второго часа, в самый обеденный перерыв, женские каблучки — стук-стук, замок изнутри — щелк-перещелк, и тут уж у него включается на полную радио — обеденный концерт по заявкам…
— А вот и приехали! — внезапно перебивает меня Серокуров, и шипит злобным змеиным шипом, и дергает за рукав, не давая договорить: — Гаишники! Честь по чести, с мигалками! Стой, не показывай удостоверение, дай раньше я с ними поговорю!
Я послушно подруливаю на обочину, куда указывает непреклонный полосатый жезл, опускаю боковое стекло и корчу любезную физиономию простофили. Увы мне, несчастному, увы! Под хруст придорожного гравия к машине приближаются неспешные, полные достоинства шаги, и вот уже оконный проем застит крупногабаритный корпус, облаченный в доспехи госавтоинспектора, с внушительной нагрудной бляхой на самом почетном месте. Усатое лицо пришлеца строго и печально от решимости надлежаще исполнить свой долг, взгляд из-под тяжелых век пытлив: а ну-ка посмотрим, что вы за птицы!
— Прапорщик Караваев! — гудит над ухом скорбный церковный бас инспектора. — Нарушаем? Попрошу документы…
Чтобы разом покончить с тягомотиной выяснения отношений типа «прав — не прав», я все же тянусь в нагрудный карман за удостоверением, но тут между рулем и мной протискивается физиономия Серокурова, как по мне — полная фальшивой многозначительности.
— Любезный, дорога полна ям! — вещает он каким-то нутряным, задавленным голосом — как будто хочет засмеяться, но по определенным причинам не может. — Я вот на днях говорил Петру Петровичу: товарищ Недашковский, а что это у вас делается на дорогах? Нет средств? А кого это, спрашивается, волнует, что нет средств? Так найдите и используйте! Обещал вскорости сыскать, подогнать, кто упирается, накрутить, кто не понимает, так что к концу месяца… Гм! Сказал: звоните, если что, предъявляйте мою личную визитку, где увидите безобразия. Вот, извольте…
У меня перед глазами выпархивает ламинированная визитная карточка, на ней — герб о двух мечах, приветливая надпись «Начальник областной Госавтоинспекции подполковник милиции Недашковский Петр Петрович», и ниже, петитом, мобильный и служебный телефоны. Серокуров вертит карточку перед обалдевшим прапорщиком, сурово, но благожелательно вздыхает:
— Такие, брат Караваев, дела!
У госавтоинспектора зримо провисают усы, черносливовые зрачки тускнеют — кажется, он сейчас закатит глаза и зевнет во весь рот: и что же, и нет мне до вас никакого дела!
— Так я ж про то и говорю, чтоб, значит, больше не нарушали…
Бляха вместе с милицейским остовом исчезают, как и не было их, в освободившееся окно немедля втягивает сквозняком колючую снежную пыль.
— Однако!..
Серокуров ржет как сивый мерин и хлопает себя по коленям:
— Действует!
Я же снова пускаюсь в путь и одновременно требую взглядом объяснений.
— Ничего особенного. Петр Петрович Недашковский — человек пришлый, на должность попал по протекции, долго не выслуживаясь. Гарантий долговременной службы тоже никаких: жив благодетель — и он, стало быть, жить будет. Впрочем, теперь так принято, сам знаешь. Вот он и торопится: для себя успеть и начальство отблагодарить. Пути самые разные, ничего нового: техосмотры, крутые номера, допуски и так далее. А наш заочный друг додумался еще и визитками торговать. Честь по чести: герб с мечами, такой-то и такой-то начальник… Двадцать долларов штука! Хорошее приобретение, если честно: показал гаишнику — и на свободу с чистой совестью.
— Ты что же, деньги платил?
— Скажешь тоже! Того еще не хватало, чтобы продажные менты на мне зарабатывали! Весь фокус в том, что ушлые люди проведали об этой коммерции, напечатали партию дубликатов и стали из-под полы продавать — у Недашковского за спиной! Мне тут на днях один клиент всучил такой дубликат — вместо гонорара. Я по простоте душевной думал — туфта, а оказывается… Эй, водила, поворот к дачам не прозевай!
Мы сидим на серокуровской даче и пьем горькую. Отовсюду к нам наползает смутная полумгла, от печки тянет жаром, из углов — прелью и сыростью. А еще горько и безнадежно пахнет лежалой хвоей, подгнившими листьями и древесной пылью (видимо, в сосновых стенах завелся жучок-древоточец, и сверлит, и точит, точит). Мутные, давно не мытые окна темны, с отблесками пламени на стеклах; когда пламя притухает, в дальнем от меня окне льдисто мерцает между долговязых сосновых остовов рваная, как крохотная осколочная рана, Полярная звезда.
Большею частью мы молчим — тишина накапливается вокруг нас, словно электричество в трансформаторной будке, и постепенно становится гнетущей. И только изредка Серокуров внезапно пришпоривает свое кресло-качалку и несется неизвестно куда под деревянный, перекатывающийся по половицам перестук, да бередит душу долгий, протяжный стон дряхлых стропил откуда-то из-под самой крыши — вот и все, что связывает теперь нас с некой абстрактной реальностью бытия. Иногда мне кажется, что подступает забвение, — как если бы сознание незаметно ускользало из тела и блуждало где-то там, в неведомых пространствах, а нас уже давным-давно не было на этом свете. Но через неясные провалы во времени кто-нибудь из нас возвращается из странствий — звякает початой бутылкой или нащупывает сало с хлебом и ломтик соленого огурца, — и тогда мы снова тянемся друг к другу стаканами, через силу глотаем перегнанный Серокуровым из остатков варенья самогон и что-то необязательное произносим, чтобы не просто так пить, а непременно со смыслом…