Когда я вернусь, будь дома - Эльчин Сафарли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хочу остановить идущую в раздумьях женщину (из-под красной шляпки выбилась прядь седых волос), спросить: «Почему люди, убив себя при жизни, до могилы еще влачат свое существование?»
Хочу попросить небо остановить отчаянно долгий снегопад. Тогда мы распахнем шторы навстречу солнцу, включим радио, испечем печенье с малиновым джемом для тебя, дочь, и всех заглянувших в гости.
В наш дом обязательно постучатся те, которых скоро полюбим. Расскажем друг другу новые истории – и это станет спасением.
…Леон не подходит к окну, не хочет идти к океану. Стараемся не показывать ему свою боль, но мальчик чувствует. Вчера сказал Марии: «Мама стала снежинкой. Я знаю». Она кивнула, пряча слезы.
В эту минуту всем своим существом я захотел взять их грусть на себя, увезти подальше. Но это был бы побег. А я никогда не убегал от боли и страха – смотрел им в глаза.
Когда ты ушла, дочь, нас с мамой спасла любовь. Amor vincit omnia[3]. Пройдя сквозь нас, перешагнув преграды, которые построили разум и обстоятельства, любовь помогла нам сохранить нашу связь.
При любых страшных переменах рушится ложное, уцелевает истинное.
Скучаю. Папа
Что в этом мире постояннее всего? Перемены!
Нескончаемые и неумолимые перемены.
Чтобы быть счастливым, надо жить в своем собственном раю! Неужели вы думали, что один и тот же рай может удовлетворить всех людей без исключения?
Три с половиной месяца спустя
Досту,
via est vita[4]. Дорога действительно похожа на жизнь, у нее тоже есть начало, цель и конец. В поезде слушаю Боба Дилана. Ехать целую ночь, и это удовольствие: стук колес, скрип вагонов, гудки встречных составов и стрекот цикад из приоткрытой форточки купе.
“How many roads must a man walk down before you call him a man? How many times must a man look up before he sees the sky?”[5] “Blowin’ in the Wind”[6] – любимая у Боба. Он написал ее в неполные двадцать!
Помню, в одном журнале шестидесятых Дилан расшифровал эту песню: ответы на важные вопросы не в книгах, фильмах или в словах близких, а в дуновении ветра. Подобно беспокойному клочку бумаги, ответ опускается на землю. Редко кто его подбирает – мало желающих увидеть, понять. И лист с ответом улетает дальше.
У меня с собой чемодан с вещами, кассетная магнитола, фотографии (немало твоих детских, черно-белых), сито для муки (без него тесто сворачивается) и блокнот с ручкой. Письма тебе стали частью моей жизни, если бы не они, я бы не смог принять происходящее.
В купе со мной женщина лет сорока. Ее зовут Мирэй, она сойдет у Предрассветного моста, совсем скоро. Видимо, поэтому не ложится. Прямые каштановые волосы до плеч, затянутые в несуразный хвостик. Рубашка цвета шафрана, на тонком запястье большие часы. Детали образа Мирэй настолько выпуклые, что их обойти невозможно.
Она либо выходит покурить в тамбур, либо читает «Вид с моста» Артура Миллера, либо задумчиво смотрит в одну точку.
«Почему люди не понимают, что отказ от себя может закончиться трагедией? – Мирэй переворачивает последнюю страницу романа, протягивает мне книгу. – Хотите почитать? Оставлю вам». Беру. Светло-лиловая обложка, фамилия автора толстыми черными буквами.
Женщина прерывает паузу вопросом. Выговаривает в спешке, будто боится растерять смелость. «Простите, о чем вы обычно просите Бога?» Вопрос бестактен (и неслучаен), но я задумался. О том, как ответить, и о том, что давно ни о чем Его не прошу.
Досту, это не гордыня и не смирение. Другая степень отношений. Когда знаешь, что такое быть с Богом и без. Когда просить нет смысла, да и не хочется. Бог – не требовательный отец, который, наставляя сына, напрочь лишил его самостоятельности. Нам дана возможность выбора. Единственное условие – любовь.
«Я ничего не прошу, Мирэй. Мы просто с ним заодно», – улыбаюсь я, возвращая женщине книгу.
Скучаю. Папа
Досту,
утро встречаю на суетливом перроне. Стоянка тринадцать минут. Столпившись перед вагонами, пассажиры курят. Вокзальные часы объявляют седьмой час. Льет теплый дождь, почти все зонты вокруг как на подбор фиолетовые.
Надо бы перекусить.
Четырнадцать часов пути до вокзала Хайдарпаша. Умид обещал встретить. Дочь, я в Стамбуле.
Направляюсь в азиатскую часть города, в пекарню района Кадыкёй, где буду учиться печь симиты, те самые бублики в кунжутной обсыпке. На первый взгляд обычные бублики, но для меня сложные в приготовлении.
Посмотрим, что из этого получится.
Со мной в купе Пит, такой же седой, как я. Звонко смеется, не снимает наушников плеера (если не на ушах, то на шее), временами что-то пишет на коричневой бумаге. Сидит в одной позе – сгорбившись, нога на ногу, с прищуром наблюдая за миром. Элегантный твидовый костюм, ковбойские ботинки со стертыми носами.
Пит напевает одну и ту же песню. Я узнал ее с первых строк – “I Ain’t Got No Home” Вуди Гатри. “Now as I look around, it's mighty plain to see / This world is such a great and a funny place to be”[7].
Я увлекался творчеством Вуди в шестнадцать-семнадцать, в период войны с ветряными мельницами, игры на гитаре подшофе, разглагольствований на тему борьбы против гнета системы.
Помню, как копил деньги, чтобы на двадцатилетие съездить в американский городок Окима, откуда Вуди родом. Продавать там газеты, петь на улицах и ходить на воскресную службу, чтобы позабавить себя лицами прихожан, запуганных грозным Богом.
Пит протягивает мне наушники. «Держи, вспомни молодость». Взамен берет мою магнитолу и включает Боба. «Святые угодники! Старина, да у тебя же Дилан за пазухой! Ты знал, что Вуди был его кумиром?»