Воскресение в Третьем Риме - Владимир Микушевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Апокалипсис со знаком плюс», – ответил ему на это Чудотворцев. Платон Демьянович счел бестактным указывать на более чем идейное родство братьев Верин-Правдин. Он только позволил себе спросить, что будет происходить после конца истории, в царстве чистого Закона. Царство, где Закон царит безусловно и непреклонно, уже существует, и это царство – ад, как он представлен, скажем, у Данте. Так не будут ли Соединенные Штаты Земного Шара распространением ада на Новый и на Старый Свет, поскольку Закон не предусматривает милосердия и, следовательно, не допускает его?
Это письмо, по-видимому, смутило Гавриила Львовича, и его ответ написан в другом тоне, как будто он высказывает то, что предпочел бы не высказывать и в то же время не может не высказать. Гавриил Львович напоминает свою главную идею: закон Моисея совпадает с категорическим императивом Канта, и в этом совпадении – Божественный Закон, единственная реальность. Загадка действительно в том, насколько человек может вместить эту реальность, даже если ему вверен Закон. И здесь Гавриил Львович ссылается на Фрейда, чей психоанализ должен стать подлинной жизнью под властью Закона. В предисловии к своей книге «Тотем и табу» Фрейд пишет, что табу, это древнейшее чаянье и проявление Закона, не что иное, как бессознательный категорический императив, действующий принудительно. Но категорический императив, по Канту, сама сознательность. В этом соотношении сознательного и бессознательного в категорическом императиве и кроется загадка бытия, это и есть единство противоположностей или осознанная необходимость, хотя и в самом осознании сохраняется соотношение осознанного и неосознанного. Фрейд лишь подошел к этой проблеме, ее истинную суть постигает лишь каббала, утверждающая, что в основе мира лежит пол; каждая душа раздвоена и обречена искать свою половину. Это искание души и составляет либидо. Здесь Фрейда дополняет Вейнингер. Если бы он не покончил самоубийством, вместо фрейдизма было бы, по всей вероятности, вейнингерианство. Вейнингер порицает или отрицает женственность как несовершенную половину, которая перестает быть половиной, воссоединяясь в целом, как сочетаются буквы Торы, тоже имеющие пол и образующие бытие. Но все двадцать две буквы образуют человека, а человек образует космос. В этом пункте Фрейд сближается с Эйнштейном, чья формула относительности совпадает в конечном счете с психоанализом в сочетании букв и чисел (сефирот). С восстановлением Закона возвращается Адам Кадмон, Человек Небесный, в котором оба пола, буквы и числа заключают между собой мистический брак, не оставляющий места аду и не нуждающийся в милосердии, так как это брак с Богом. (Письмо явно выдает симпатию или даже принадлежность Гавриила Правдина к элементариям.)
Платон Демьянович ответил на это письмо без обычного иронического скептицизма. Он отдавал должное грандиозному единению разрозненного человечества в Адаме Кадмоне и спрашивал только, при чем тут психоанализ, основывающийся все же на высказываниях пациента, настолько ложных, что никакой психоаналитик не доберется сквозь них до подсознания или до бессознательного, ибо оно совпадает с Несказанным и проявляется скорее в музыке или в пляске, а не в говорильне, где царит психоаналитик. Но на сеансах психоанализа, безусловно, не музицируют и уж никак не пляшут, что практикует скорее антропософия Штейнера. На сеансах психоанализа говорят, говорят, говорят, и не подсознание становится осознанным, а, напротив, сознание оказывается бессознательным, что выдается за сознательность. Такую бессознательную сознательность и прививают массам идеологи (камешек в огород Михаила Верина, также связывавшего с психоанализом коммунистическое будущее, где «не будет ни неврозов, ни религии, ни философии, ни искусства», «так что нам с Вами там делать нечего», – добавлял Платон Демьянович. Конечно, психоаналитик может приобретать власть над внутренним миром своего пациента, но тайна внутреннего мира при этом не разгадывается, а подавляется или даже отсекается, так что вместо Закона властвует законник, психоаналитик или идеолог, все равно. Правдинская революция Закона может обернуться худшим беззаконием, что диалектически. не исключает адской законности, выдаваемой за историческую необходимость. Чудотворцев испытывал органическое недоверие к власти, которая не от Бога. Может быть, худшее в октябрьском перевороте как раз то, что в нем начинает распознаваться революция Закона, а Закону большевики, в отличие от коммунистов, бессознательно предпочитают искание Царства, в просторечии называемое анархией, но в анархии и в монархии сказывается София Премудрость Божия, единственная истинная властительница мира, именем Которой Великий Новгород скреплял свои постановления и законы (вот где истинная законность). Так анархомонархизм, сколько бы над ним ни иронизировали, переходит в софиократию, чаемую русским бунтом, якобы бессмысленным и беспощадным; София правит миром через любовь и лепоту, а что это такое, вы увидите, если посмотрите в окно: несмотря ни на какие революции, в своей синеве царствует Весна-Красна, и настоящие красные за нее и с ней.
Так заканчивается последнее письмо Чудотворцева к Правдину («Чудо против Правды», – вот единственное, что написал тот в ответ), но Платон Демьянович целыми днями пропадал уже в лесу, куда начал ходить, как только просохли тропинки. Может быть, он искал встречи… с кем-нибудь, но никто ему тогда все равно не встретился. И все-таки последнее письмо к Правдину, написанное в одной комнате с ним (в одной сфере?), свидетельствует, что Чудотворцевский бунт против Софии, поднятый в отчаянье, завершился новым чаяньем все той же Софии.
А по ночам в Кратове запели соловьи, и Платон Демьянович ночи напролет вслушивался в соловьиные коленца, будто это членораздельная речь, возвещавшая нечто или предвещавшая. И соловьиное предвестие сбылось. Чудотворцев получил вдруг телеграмму: «Жду Вас Мочаловке Софьина 7 срочно приезжайте А.В.». Боюсь, что улица Софьина значила для Платона Демьяновича в тот момент больше, чем подпись, хотя он не мог не узнать инициалы Аделаиды. Чудотворцев поспешно простился с Правдиным и уехал из Кратова, чтобы никогда больше не возвращаться в здравницу (да она вскоре и была передана старым большевикам). Не доехав до Москвы, Платон Демьянович высадился в Мочаловке с чемоданом, где, правда, не было ничего, кроме книг и рукописей (остальной багаж, включая единственное зимнее пальто, он оставил на попечение Гавриила Львовича, и тот аккуратно доставил его на Арбат).
В доме 7 по улице Софьиной Платона Демьяновича действительно ждала Аделаида, и в ту ночь совы в саду молчали, лишь соловьи надрывались. Хозяева тактично не показывались, на пороге дачи Платона Демьяновича встретила Аделаида. Платон Демьянович и Аделаида провели свою последнюю ночь не просто в комнате, а в покоях, отведенных Варварой Маврикиевной отъезжающей панночке. Она получила нужные документы и уезжала за границу буквально завтра якобы на гастроли, но, откровенно говоря, без намерения возвращаться. (Ей категорически не советовал возвращаться ее осведомленный однофамилец или родственник пан Анджей Вышинский.) Аделаида убедила себя, что верит и в скорый отъезд Платона Демьяновича. Вот он вернется в Москву, пойдет наконец в нужное учреждение, получит нужные документы, и они свидятся, нет, навсегда соединятся в Париже. Не убедив себя в этом, Аделаида не смогла бы уехать. Кажется, и Платон Демьянович не исключал своего отъезда в ту ночь. Они обсуждали свои планы на будущее, и в то же время и она, и он знали, что не свидятся больше никогда. Аделаида никогда не переставала писать Платону Демьяновичу из-за границы, и в первые годы после ее отъезда он получал эти письма, даже отвечал на них. После ареста он, естественно, перестал получать любые письма, хотя она продолжала писать ему (Письма Аделаиды сохранились, надеюсь когда-нибудь опубликовать их.) Первое время Аделаида ездила по Европе со своими балетами, вдохновленными еще Чудотворцевым, но потом искусство панны Вышинской катастрофически пошло на убыль (в особенности когда она убедилась, что Платон Демьянович не воспользовался высылкой философов, чтобы выехать к ней). Восемь лет спустя Аделаида поступила послушницей в монастырь цистерцианок близ границы с Германией, потом постриглась в монахини под именем Илария и к сороковому году была уже игуменьей (очевидно, постриг Аделаиды последовал за арестом Чудотворцева). Мать Илария во время немецкой оккупации прятала у себя в монастыре евреек, выдавая их за своих монахинь. Так она спрятала дочерей Гавриила Львовича Анну и Елизавету. В конце концов оккупационные власти арестовали строптивую игуменью и вместе с мнимыми монахинями отправили ее в концлагерь в Аусшвиц (Освенцим) на родной для нее польской земле, где Аделаида-Илария и погибла, вернее, надеюсь, спасла свою душу, в газовой камере. Теперь, в Католической Церкви, кажется, стоит вопрос о беатификации матери Иларии, чему препятствуют лишь воспоминания о ее гностических балетах. А Платон Демьянович всегда настораживался и долго не мог уснуть, когда в Мочаловке начинали петь соловьи. «Реквием по рабе Божией Аделаиде», – пробормотал он, вслушиваясь в соловьиные раскаты, и я с тех пор слышу в них реквием. И у Аделаиды в ту весеннюю соловьиную ночь, как у Олимпиады в зимнюю ночь в нетопленой квартире, вырвались слова, которые невозможно сказать на «вы»: «Я же знаю, у тебя есть другая; она с тобой и останется», и вину перед этой другой, кто бы она ни была, Аделаида искупила всей своей дальнейшей жизнью и мученической, что ни говорите, смертью, а улица, где эти слова были сказаны, все еще называлась тогда Софьиной.