Абраша - Александр Яблонский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
17 ноября.
...
Мышка – Иришка моя любимая,
ты прости, но твой дневник лежал на столе открытый. Я никогда, как ты знаешь, не читаю чужие письма и не подслушиваю чужие разговоры. Поэтому, не заглядывая в текст, открыл чистую страничку, что вписать тебе пару слов, пока ты чистишь перышки перед защитой твоего «любимого» Синельникова. Итак:
– Я тебя очень люблю, даже больше, чем макароны с сыром. Не понимаю, как жил когда-то без тебя.
– Ты как-то ревниво относишься к «моей» Ариадне. Если серьезно, в ее судьбе, в ее подвиге, как в капле воды, по моему мнению, отразилась судьба еврейства, этого действительно, богоизбранного народа. Ты можешь возразить, что Скрябина-Кнут была по крови лишь частично иудейкой – по матери – пианистке Татьяне Шлецер, крещеной эльзасской еврейке, – но это отнюдь не существенно. Существенно, что она, как и еврейский народ, сама выбрала свою судьбу, сама написала «сценарий» своей жизни, прекрасно понимая, какой кровавый путь ей предстоит, и чем она – её жизнь – закончится, и с достоинством, с вдохновением сыграла предписанную ею же трагическую роль, – также, как и евреи, некогда заключив Договор с Богом, прекрасно осознавали, что готовит им будущее в отместку за это избранничество. Великая нравственная идея обеспечила им – и Ариадне, и иудеям – бессмертие. Ты скажешь, что Ариадна-Сарра погибла в 39 лет, – это так, но ее дети – дочь Бетти, переправлявшая в подмандатную Палестину оружие, и, особенно, сыновья Эли и Йоси победили, сражаясь в Палестине за Новый Израиль. Так же как и иудеи, выжившие в четырех тысячелетиях немыслимых повсеместных гонений, массового уничтожения, беспричинной патологической ненависти, и не просто выжившие, но остающиеся на протяжении всей своей истории осью, вокруг которой развивается человечество, и об которую, как мотыльки, разбиваются все их кровавые гонители от Александрийских греков до «старческого ареопага» и их ближневосточных друзей. Так что не ревнуй меня к этой красивой женщине. Она – лишь мой недостижимый идеал.
– Когда придем с защиты (если Синеля не нальет – а он жмот), хорошо бы немного выпить. У нас есть, кажется, со вчерашнего сулугуни и отварной язык с хреном. У меня же – заначка.
– Смотри № 1. Прочитаешь и ответишь , как вернемся с защиты.
– Не оставляй дневник без присмотра.
– Всё равно, см. № 1.
Твой К.
* * *
Ну вот и всё. Еще одно последнее сказанье… Да нет, сказаний больше не будет. Но летопись закончилась моя. Пусто стало. Тоскливо. Проживу еще долго. Но разве это жизнь? Жизнь была в Куоккала. Тогда приближающаяся ночь не томила безотчетным черным ужасом, а манила сладкими цветными сновидениями. Сердце не скатывалось сжавшимся леденеющим комочком от каждого резкого звука или неожиданного движения, но радостно трепыхалось в предвкушении предстоящего чудного дня, удивительной жизни. И петля, толстая, из мочал сплетенная, загадочно сальным отсветом поблескивающая, не манила предвкушением ласкового прикосновения к гортани, кадыку. Это была нормальная хорошая жизнь. Исповедоваться и причащаться ездили в Териоки, там была маленькая, но очень уютная церковь и батюшка – отец Никодим, полный, неповоротливый, добродушный, видимо, сильно пьющий. Голос у него был низкий густой сочный, папенька говорил: «настоящее профундо». « Царю Небесный, Утешителю, Душе истины, Иже везде сый и все исполняй, Сокровищу благих и жизни Подателю, прииди и вселися в ны, и очисти ны от всякия скверны, и спаси, Блаже, души наша »… Потом заходили в кондитерскую и maman покупала всем детям птифурчики. В Куоккала дом был большой, светлый, сухой, с двумя верандами, в тридцати минутах от залива. В будке жила старая собака Джексон, и я ее по утрам кормил остатками нашего завтрака. Собака была сердитая, но меня она любила, завидев, радостно барабанила хвостом по стенке будки. Когда шли к Финскому заливу, находили грибы – подберезовики, подосиновики и сыроежки. Они росли в неглубокой канавке вдоль дорожки. Все проходили мимо, а maman шла медленно, вглядываясь в песчаные, поросшие желтоватым мхом мелкие отрожки. Я следил за мамиными глазами, за ее взглядом, и по только мне известным признакам угадывал, где есть гриб, молниеносно спускался в канавку, которая тогда казалась ужасно глубокой, срывал его и передавал m-me Jente, которая раскрывала свой маленький зонтик, переворачивала его растопыренными спицами вверх, и туда мы складывали наши трофеи. Иногда находили по десять – пятнадцать грибов, которые потом кухарка Хельги – добродушная краснолицая чухонка жарила вместе с картошкой и луком на большой медной сковороде. Madame после 17-го расстреляли – за что, непонятно. Она была сухая, бесцветная француженка из Русильона, интересовавшаяся только хорошими манерами у мальчиков, чистыми воротничками, правильным произношением и вечерним пасьянсом.
Серый жирный червяк въедается в печень. В детстве, уже в Петербурге у нас жила в клетке большая птица – скворец. Этот скворец быстро бы этого червя выклевал и сделал бы мне облегчение.
Не нужно было им болтать лишнего, не следовало. Впрочем, не всё, что докладывал этим недоноскам, они истинно говорили – многое и выдумал. И наоборот – многое, что говорили, утаил. И не потому, что жалел, а так приятно, так заманчиво быть распорядителем судеб, демиургом, лепить свои сюжеты, распоряжаться чужими судьбами, творить свой, только мне подвластный мир. А недоноски эти лишь вообразили себя хозяевами жизни. На самом же деле – марионетки, механические игрушки, заведенные ими же придуманными мифами, законами, самооценками. А играют ими лишь те немногие избранные, кто познал эти их придуманные мифы, законы, самооценки. Я – среди этих избранных. Господь сподвиг меня. Кто же играет мной, кто дергает невидимые ниточки? Невидимые, но прочные, неразрывные. Неужто мои «кролики», с коими связан и дружбой, и любовью, и призванием нести свой крест Демиурга? Видно, так. Вот исчезли они, и закончилась моя жизнь. И пугает не только намыленная петля, сладостно обволакивающая шею, но пустота, моментально образовавшаяся вокруг и прервавшая такую чудную собственноручно сотворенную жизнь. Червяк серый, жирный, пульсирующий. Черная ночь. И вакуум. И ужас перед неминуемым пробуждением. Не желай жены ближнего твоего, ни поля его, ни раба его, ни рабыни… Ты дал у горы Синай на пятидесятый день по Исходу из Египта свои заповеди, и отверг их я – слуга Твой, вонючий грешный червь, такой же жирный, серый, пульсирующий, гордыней обуяемый, суетной жаждой авантюры нескончаемой привлеченный.
В дождливые летние дни в Куоккала maman или madame Jentе читали сказки Тапелиуса, как когда-то, примерно в то же время те же сказки читали молодому Александру Срезневскому, другу моему сердешному, погубленному – но не мною, нет, не мною… Сам себя погубил, сам… Сами себя губили, умники, я лишь свидетельствовал. Сказки Топелиуса или братьев Гримм, или Гауфа maman один день читала по-русски, другой – по-английски, затем m-me Jente по-французски и по-немецки – цацки-пецки-бутерброд. И это была жизнь. Настоящая, но очень короткая, так быстро закончившаяся… Господи, пощади меня, дай мне возможность не просыпаться утром, не пробуждать себя от такого прекрасного сказочного сна – Куоккала, блистающая гладь залива, дамские зонтики, кринолины, покой. Дай мне спасение – никогда больше не видеть этот страшный, убогий, беспощадный в своем убожестве мир. Блядский мир, блядская жизнь… Прости меня, Господи…