Книги онлайн и без регистрации » Историческая проза » Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру - Валерий Шубинский

Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру - Валерий Шубинский

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 101 102 103 104 105 106 107 108 109 ... 141
Перейти на страницу:

На которой (он рубнул сплеча) –

Рыло Лебедева-Кумача!”[330]

Когда Залик спросил у Хармса, какова же альтернатива, тот прочитал ему свое стихотворение “Почему” – про повара и трех поварят, которые режут свинью и трех поросят.

Парадокс в том, что не только Хармс, Введенский, Липавский, Друскин, но даже и провинциалы Заболоцкий и Олейников выросли на литературе Серебряного века. Введенский и Липавский посылали Блоку стихи, Липавский успел напечататься в альманахе Цеха поэтов, семнадцатилетний Заболоцкий знал наизусть “всех символистов, вплоть до Эллиса”, Хармс публично выступал в качестве чтеца-декламатора стихов Блока, Гумилева и Маяковского. А Елагин принадлежал к первому поколению, для которого язык Блока и блоковской России был изначально чужим. Когда в 1950 году вышла первая книга Елагина, Георгий Иванов в рецензии назвал его “ярко выраженным человеком советской формации”. Для Елагина и его сверстников Блок был не живой реальностью, от которой можно отталкиваться, с которой можно спорить, а самой доступной и привлекательной частью “классического наследия”. Блок уже не был современником. Между самыми молодыми из друзей Хармса (Юрием Владимировым, Всеволодом Петровым) и поколением Елагина, Моршена, Слуцкого, Самойлова, Галича прошла тектоническая трещина.

Для Хармса необходимость определиться с литературой прошлого была обусловлена и тем переломом, который наметился в его собственном творчестве. В 1933 году он пишет свои лучшие стихи. Среди них “Постоянство веселья и грязи” – замечательный пример того, что не только приемы “взрослого” творчества Хармса проникали в его произведения для детей, но и обратное влияние имело место. Структуру этого стихотворения определяет развернутый рефрен, наподобие тех, что были опробованы в “Миллионе” или “Вруне” (напомним, что Б. Бухштаб считал такую структуру чуть ли не главным вкладом Хармса в поэзию для детей):

Вода в реке журчит, прохладна,

И тень от гор ложится в поле,

и гаснет в небе свет. И птицы

уже летают в сновиденьях.

А дворник с черными усами

стоит всю ночь под воротами

и чешет грязными руками

под грязной шапкой свой затылок.

И в окнах слышен крик веселый,

и топот ног, и звон бутылок.

<…>

Луна и солнце побледнели,

созвездья форму изменили.

Движенье сделалось тягучим,

и время стало, как песок.

А дворник с черными усами

стоит опять под воротами

и чешет грязными руками

под грязной шапкой свой затылок.

И в окнах слышен крик веселый,

и топот ног, и звон бутылок.

Здесь уже нет внешнего, на уровне фразы, алогизма, наоборот, высказывание отчетливо и лаконично. Абсурд ушел “вовнутрь” текста. Когда-то Мандельштам писал о дворнике, чья звериная зевота напомнила о скифе времен Овидия; при всей обэриутской нелюбви к акмеизму перекличка двух стихотворений удивительна. Дворник Мандельштама – символ “звериного”, природного начала, переживающего и Овидия, и Петербург, мелькающие и сменяющие друг друга эпохи “культурного” человечества. Дворник Хармса – нечто вечное, загадочное и неопределимое, предшествующее материи и времени. Может быть, их творец. “Веселье и грязь” могут быть такими же фундаментальными атрибутами бытия, как и любые другие явления и качества.

Сочетание трагического абсурда и классической четкости бросается в глаза и в другом хармсовском шедевре того времени – в “Подруге”, вчерне набросанной еще в Курске:

На твоем лице, подруга,

два точильщика-жука

начертили сто два круга

цифру семь и букву К.

Над тобой проходят годы,

хладный рот позеленел,

лопнул глаз от злой погоды,

в ноздрях ветер зазвенел.

<…>

Мы живем не полным ходом,

не считаем наших дней,

но минуты с каждым годом

все становятся видней.

С каждым часом гнев и скупость

окружают нас вокруг,

и к земле былая глупость

опускает взоры вдруг.

И тогда, настроив лиру

и услышав лиры звон,

будем петь. И будет миру

наша песня точно сон.

И быстрей помчатся реки,

и с высоких берегов

будешь ты, поднявши веки

бесконечный ряд веков

наблюдать холодным оком

нашу славу каждый день.

и на лбу твоем высоком

никогда не ляжет тень.

Хармс писал об этом стихотворении Пугачевой 9 октября 1933 года:

Оно называется “Подруга”, но это не о Вас. Там подруга довольно страшного вида. <…> Я не знаю, кто она. Может быть, как это ни смешно в наше время, это Муза. <…> “Подруга” не похожа на мои обычные стихи, как и я сам теперь не похож на самого себя.

Образ, нарисованный в первых строфах, напоминает картины, которые как раз в это время создавали в Европе художники-сюрреалисты. Дальше идут очень тонкие языковые ходы, характерные именно для зрелого творчества обэриутов. Поэт пушкинской эпохи мог бы сказать, что его затягивает в свой мрачный круг гнев. Это был бы несколько изысканный, но вполне академический образ. Но когда “гнев и скупость”, разнохарактерные понятия, поминаются через запятую – это звучит немного странно, а банальная рифма “скупость – глупость” создает эффект наивности, неумения. Неумения притворного, наивности деланной… Деланной ли? Хармс говорит в этом стихотворении серьезные и важные вещи, но при этом он смотрит на язык и мир отчасти глазами “естественного мыслителя”.

У зрелого Хармса, как и у Введенского, и у Заболоцкого (до середины 1930-х), лицо и маска неразрывны (собственно, в случае Хармса так обстояло дело и в быту). Провести линию, отграничивающую серьезное высказывание от пародии, временами невозможно.

Твой сон, беспутный и бессвязный,

Порою чистый, порою грязный,

Мы подчиним законам века,

Мы создадим большого человека.

И в тайну материалистической полемики

Тебя введем с открытыми глазами,

Туда, где только академики

Сидят, сверкая орденами.

<…>

Крылами воздух рассекая,

Аэроплан летит над миром.

Цветок, из крыльев упадая,

Летит, влекомый прочь зефиром.

Цветок тебе предназначался.

Он долго в воздухе качался,

И, описав дуги кривую,

Цветок упал на мостовую.

(“Обращение учителей к своему ученику графу Дэкону”, 1934)

“Тайна материалистической полемики” – это издевательство? Да, конечно, издевательство, но в контексте данного стихотворения у этих издевательских слов есть и другой смысл. “Влекомый прочь зефиром” (рядом с этой “полемикой”) – это всерьез или в шутку? Отчасти, разумеется, в шутку, но в конечном итоге всерьез. Это опять-таки язык “естественного мыслителя”, в котором серьезно-вдумчивое отношение к скомпрометированным историей литературы высоким штампам сочетается с некритическим (и не вполне грамотным, сдвинутым) использованием штампов газетных. Именно таким языком пользуется Хармс в единственном стихотворении, в котором он выясняет свои отношения с эпохой. Первая половина стихотворения кажется язвительно-сатирической. Писатель яростно сопротивляется попыткам “учителей” уложить его мышление, творчество в прокрустово ложе официальной идеологии, избавив, между прочим, и “от грамматических ошибок” (sic!). Но Хармс не был бы собой, если бы пафос собственной правоты и собственного гордого одиночества, которому противостоят низменные соблазны “славы” и легкий путь конформизма, исчерпывал содержание стихотворения. Во второй его части возникает сначала загадочный хрупкий “цветок”, как будто не связанный с предыдущим разговором:

1 ... 101 102 103 104 105 106 107 108 109 ... 141
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. В коментария нецензурная лексика и оскорбления ЗАПРЕЩЕНЫ! Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?