Удивление перед жизнью. Воспоминания - Виктор Розов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это последняя от него весточка.
До Летти каким-то образом дошла моя статья о Хилари, она написала Володе Калмыкову, что была счастлива, прочитав ее, – я так много написал о Хилари, она всем показала мою статью.
Редкой души человек – Хилари Норвуд. И моя жена, Надя, его знает. Он у нас жил, в комнате, соседней с моим кабинетом. Я сказал ему тогда: «Хилари, перестаньте вы все разъезжать по гостиницам, только деньги зря тратите, живите у нас. Мы же у вас жили – я, Сережа, Таня». И он остановился у нас, и это запомнилось навсегда.
Я звоню из Ялты Евгении Николаевне в Москву. Занято, занято, занято… Телефон, что ли, черт его побери, там испорчен, весь день одни короткие гудки. Сую пятиалтынный обратно в карман. Позвоню завтра, авось повезет. И завтра в девять утра набираю номер. Ого, повезло, длинный гудок! Слышу: «Алло!» Нажимаю кнопку.
– Евгения Николаевна, это я, здравствуйте!
И звонкий молодой голос радостно кричит:
– Виктор, дорогой, здравствуйте! Ну как вы там, как самочувствие?
– Я вчера звонил вам, но у вас, видать, телефон был испорчен, все было занято.
– Нет, нет, – хохочет Евгения Николаевна, – это меня поздравляли, мне вчера исполнилось семьдесят пять лет.
– Ай-яй-яй, а я и не помню! Но недаром интуиция меня просто не отпускала вчера от автомата. Как здоровье?
Вопрос мой не был казенным. Уезжая из Москвы, я заходил на Окскую улицу к Евгении Николаевне и знал, что она прихворнула.
– Все отлично. Врачи сказали – могу ехать в Коктебель.
Коктебель. Я никогда там не был, но от многих слыхал, что эта маленькая точка Крыма обладает магическим свойством: раз побывавшего там какой-то тайной силой тянет обратно. Для Евгении Николаевны два святых места на земле – Пушкинские Горы и Коктебель. О Михайловском, Тригорском, Святогорском монастыре, задолго до того как я сам побывал там, Евгения Николаевна рассказывала с восторгом, с неизъяснимым воодушевлением. Нет, нет, она не говорила, она пела божественную арию, гимн Пушкину! Каждой тропинке, по которой ходил поэт, каждому пейзажу и даже дереву, которое он мог видеть, каждому предмету, которого мог касаться, каждой ступеньке, по которой могла ступать его нога. Когда позднее побывал в тех краях, и я прикоснулся к дивному диву, но все же не так чисто и воодушевленно. Очень мне все показалось замузеенным, будто я ходил среди декораций оконченного, но не виденного мной спектакля. Только поля и дали… и великая могила. Мы – жена, дети и я – молча постояли у надгробия. Я потрогал чугунную ограду рукой, и святое чувство тоже посетило нас.
Для Евгении Николаевны все было живым. Ей казалось, что вот еще мгновение – и из дома или из-за того поворота выйдет сам Александр Сергеевич с неизменной тростью в руке.
И Коктебель, он тоже овеян поэтами. Кто только не бывал у Максимилиана Волошина!.. Крымский Парнас!..
– Виктор, мы с Наташей (дочерью. – В.Р.) приедем в конце месяца. Если вы будете еще в Ялте, заезжайте к нам. Вы обязаны побывать в Коктебеле!
А через несколько дней утром, когда я снова собрался позвонить Евгении Николаевне, жена остановила:
– Не надо. Я не хотела вчера на ночь говорить тебе, ты бы не спал. Случилось большое, большое горе. Евгения Николаевна умерла…
А теперь постараюсь по порядку. Евгения Николаевна Перкон – моя учительница русского языка и литературы в театральной школе при Московском театре Революции. Появление в классе (может, надо бы сказать – в аудитории, но поскольку это все же была школа, я иногда и буду придерживаться школьной терминологии) каждого преподавателя было событием особым. Как выглядит, как держится, какой голос, тон, во что одет. Молодые глаза цепкие, все видят, все с ходу оценивают безапелляционно.
Величественная и уже седая Елизавета Федоровна Саричева – преподаватель техники речи – вошла, и сразу все поняли: тут шутки плохи. И голос красивый, но как будто из металла большого удельного веса, и осанка, и нешуточный взгляд. Недаром мы потом все годы перед ее приходом в класс выставляли вестовых вдоль лестниц и коридоров, и те по цепочке передавали: «Саричева идет! Саричева идет!..» Мчались опрометью, и к ее приходу в классе стояла тишина. Боялись и любили. Замечательный педагог! Лично я, явившись с жидким, болтающимся голоском да еще со знаменитым костромским «оканьем», ровно через полгода приобрел нормальный человеческий русский выговор и голос, которым можно было без особых усилий говорить внятно, на всю ивановскую. Правда, и занимался я самостоятельно по три-четыре часа в сутки минимум.
И совсем молодой Григорий Нерсесович Бояджиев, сам только что окончивший ГИТИС, но неведомо откуда набравший внутреннюю силу, умеющий тихо, но твердо держать нашу ораву в узде, в то время как сам мерными шагами прохаживался пo проходу меж нашими учебными столами и ровным, но втягивающим куда-то в глубь веков голосом вещал об истоках театра, о Дионисиевых действах, о боге Аполлоне… Кстати, от него и даже, кажется, именно на первом уроке я впервые услыхал ошеломившую меня тогда мысль, что религия в своем зарождении была фактором прогрессивным в истории развития человеческой цивилизации. До этого я твердо и категорически знал, что религия – опиум для народа. И только! Ничего положительного в ней быть никогда не могло, только опиум, – и вдруг… И уже все годы лекции его мы слушали с пребольшим интересом. Он не только излагал историю театра, он развивал наш ум, делал его способным к самостоятельным движениям.
И Мария Степановна Воронько, преподаватель танца, бойкая, острая, динамичная, довольно звонко бившая нас своей маленькой, но хлесткой рукой по мягким частям тела, если кто нескладно выполнял то или иное движение. Я не люблю, когда меня бьют, но когда била Мария Степановна, единственное, чего я боялся, – громко расхохотаться.
И тихий Троцкий, вскоре сменивший фамилию на Троицкий, так как со старой фамилией жить стало трудно, даже неприлично и более того – опасно. И… Нет, я сейчас не смогу рассказать обо всех наших учителях, это просто слишком далеко уведет меня в сторону. Это я сделаю, может быть, потом.
Евгения Николаевна вошла в класс легко, порывисто, обвела нас своими карими глазами и голосом, таким же звонким, каким я слыхал его на следующий день после ее семидесятипятилетия по телефону из Ялты, назвала свое имя, отчество, фамилию и предмет, который будет преподавать. Молоденькая худенькая брюнетка. Небольшое личико с большими глазами. Но что подействовало на всех как особая странность, это – вся в черном. Платье черное, чулки черные, туфли тоже, и к тому же черные волосы. Что это? При ее субтильности – для веса, для строгости, для устрашения? Ну просто траур. Даже неприятно. Молодые души требуют света, они жестоки, им только свет подавай. Очень хорошо у Лермонтова сказано: «…с жестокой радостью детей». Жестокая радость детей – это еще совсем не изученный психологический феномен. Они вешают кошку или отрубают лапы живому голубю, и им весело. Жестокая радость. Ах, если бы понять ее, понять и уметь воздействовать! Ведь слова, уговоры, ласки, угрозы, логика, убеждение – все перед ней бессильно, даже милиция, даже исправительно-трудовая колония. Мы боремся с этой жестокой радостью, но, увы, не знаем, с чем боремся. Это все равно что бороться с крапивой, обрывая ее стебли, а глядь, уже из земли всходят новые побеги, корней-то мы и не знаем, без конца обрываем побеги, и только…