Русалия - Виталий Амутных
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот еще! — тряхнул головой Святослав, так, что при этом белый атласный колпак с пряжкой в виде Триглава, пристегнутой спереди, слегка съехал на широкую русую бровь.
Мою конопельку, мою зелененьку,
Мою конопельку, мою зелененьку
Клевати, клевати.
— Неужто, о Предславе не слыхал? Отец ее, Рулав-то, говорят, первый на Руси богатырь был. Ну, а царь хазарский, известно, иной раз наших воев требует…
Взор Святослава оторвался от девичьего лица, пробежал, мрачнея, по разинутым бабьим ртам и вперился в землю.
— …для всяких, там… — продолжал Русай. — Может, гузов воевать. Или аланов усмирять…
— Да уж говори прямо, что Русь воздает жидам дань кровью богатырей своих, — Святослав вскинул на друга темный взгляд и тут же вновь вернул его земле. — Наши витязи умирают во имя корысти жидовских торжников, так?
— Да нет… Почему… — несколько растерялся Русай. — Ну и потом… не один ведь Свенельд умозаключает с тем мириться. Просто, многие и в дружине… Я уж про торгашей и простецов не говорю. Многие считают, что за покой возможно позором заплатить. Вот и от своей матери слышать приходилось: это ничего, говорит, что опять всех куниц и белок хазарским жидам отдают, я и в старой шубе, чай, не замерзну, лишь бы ты был во здравии. Как же, мать, говорю ей, весь наш род славу русскую и свободу на ратном поле добывал, что же такое ты мне желаешь? Молчит. Я говорил, что Рулав, может, в Персии или еще где ногу разбил. В бою, будто, конь на него скакал, ну, он коня-то кулачищем двинул, — тот с копыт и сверзился, да как-то так грохнулась та коняка, что ногу ему и разбила. Какие там чаровники над ним мудрили, не знаю, а только ногу-то отрубить пришлось, — так лысто[372]и отхватили. Домой его довезли. Теперь, сам знаешь, больше дома сидит. В полюдье, разве, со Свенельдом поедет, и то не всякий год. Два сына у него были, — оба еще раньше где-то на Хазарском море голову сложили. Жена тоже померла. Как померла, так он и сказал, что за дочкой, Предславой-то, сам смотреть будет. Ни мамок, ни нянек к ней не подпускал, — говорил, чтоб всяким своим бабским гадостям ее не обучили. И, единственно, если идти ей куда надо, — тогда целое стадо присмотрщиц за нею пускает. Только, говорят, не очень-то она до гулек охотница.
— Но сюда-то пришла.
— Пришла. Вижу.
— Эй, Овсень, «Щучку» давай! — прокатился бойкий румяный голосок какой-то запьяневшей и распалившейся от собственного пения бедовой бабочки. — Девки, бабы, ну-ка «Щучку»!
Щучка шла из Невогорода,
Она хвост несла из Белоозера.
На щучке чешуйка серебряная,
У щучки головка жемчужненькая…
Окрики мужских голосов, донесшиеся из-за спины князя сквозь сладкопевное кликушество удалой «Щучки», не вызвали в нем никакой заинтересованности, в то время, как большинство шей круто изогнулось в направлении приближающегося шума. Святослав знал, что это вывезли на праздник (после долгих уговоров) его мать, что все зычные понукающие голоса принадлежат вершникам, оцепившим повозку княгини и разгоняющим перед нею бесшабашную праздничную толпу, а вот эти сиплые особенно злобные выкрики испускает Стражимир, чья голова среди бритых голов его товарищей выделяется длинными до плеч волосами, которые он отрастил в знак печали по своему брату близнецу, легшему костьми где-то там же, где и сыновья Рулава… Святослав и не оглянулся.
— Ты все на Предславу пялишься, — несколько сальным голоском заметил Русай. — Чего, глянулась?
Святослав даже несколько растерялся, что никак в особенности его характера не входило. Дело в том, что в эту минуту он как раз сам себе пытался ответить на вопрос, что же понуждает его глаза вновь и вновь возвращаться к свету того лика. Девка самая обыкновенная. Коса долгая… Ну и что?
— Так чего, идем к тем кулачникам, или как? — уже нетерпеливо окликал Святослава его товарищ. — Пошли, зададим им зорю! Или… если будешь здесь стоять, баб слушать, я сам тогда пойду…
— Да… Чего там… Пошли.
В этот момент запряженная тройкой каурых лошадей, светло рыжих с едва ли не красными гривами и хвостами, расписная повозка Ольги, обведенная шумливыми охранителями, выворачивая с правого края, вкатилась в поле зрения князя. Сидящая в ней мать как обычно была сосредоточена на чем-то видимом ей одной, зато другой острый и клейкий взгляд, точно изворотистый полоз, ловко прошил колышущуюся толщу нарядных людей, с тем, чтобы впиться в Святославовы очи. То была Малуша. В один миг князь вспомнил огромную тяжелую грудь с широченными темными сосками, висящую едва ли не у самого пупа, узкую горбатенькую липкую спину, неохватное седалище и оплывшие жиром ляжки на коротеньких и тонких, как лучинки, голенях… и этот сучий запах, и черные масляные чужеплеменные глаза… Когда же его внимание вновь возвратилось к лику Предславы, к ее высокому будто сияющему челу, перехваченному широкой шелковой повязкой, от которой на плечи ниспадали вышитые ленты, тогда и цветущий на упругих щеках румянец, и взор, синий, как у самого Сварога, в котором, словно на вышитых лентах девичьего венца, были запечатлены и земля, и небо, и солнце, и звезды, и то, что нельзя видеть глазами и потому невозможно назвать, тогда все в том лице представилось князю исполненным особенного значения, и тотчас же огненная искра стыда, родившаяся в каком-то потаенном уголке сердца, мучительно-жгучей волной накрыла все его существо, огнем обожгла растерявшееся тело. Стыд породил злость на самого себя. И та, не находя выхода, развернула Святослава и погнала прочь от бабьей толпы столь нежданно-негаданно, что вдруг оставленный товарищем Русай даже рот разинул в глубокой озадаченности.
Великая чистая облачная простыня, все утро занавешивавшая небо, ближе к полудню стала раскрываться, и вот уже только рваные лоскуты ее низко над восточным небоскатом нес оживившийся ветер. Синь явленной миру высоты поднебесной была столь ослепительной, а катящийся по ней светозарный Хорс столь беззаботен и ясен, что могло бы причудиться, будто это ядреное лето, если бы не разодевшиеся в пурпур леса, разрядившиеся в шафранные шелка долы, процветшие в лучистых улыбках Дажьбога вовсе сказочными огнецветными красками.
Раскатистые удары огромных бубнов раздались на горе Рода. Им ответили рога на горе Щековице. И на Киевской горе. Среди забавляющегося люда каждый гуляка хоть на миг, но поднял лицо к небу, хоть одним только словом, но приветил своего создателя — синеглазого Создателя Мира. Помалу народ стал оставлять прежние занятия и потихоньку подвигаться ближе к священному холму, на котором время от времени оживали глухие широкие пробирающие до самого сердца звуки, пробуждающие благоговейное дрожание неизмеримого ярко-синего кристалла воздушной бездны. Стаи и стада ближних и дальних торжественных перегудов откликались в ответ, пеленая бескрайнюю русскую землю паволокой заповедных звучаний.
И пока в киевском посаде кто-то забавлялся беганьем наперегонки или гусельными наигрышами, а в самом городе на рыночной площади иные мерялись силой в борении или отплясывали нечто невозможное под бренчание домрачей и пиликанье гудочников, под Священной горой уж собралась народа тьма-тьмущая. Волхвы Рода-Сварога наверху выстроились перед величественным четырехглавым изваянием, обведенным слабо дымящейся крадой, и затянули протяжными голосами: «Ты одно с Ним. Ты и Он — одно». Внизу волхвы храма Хорса, как и первые с длинными пучками волос на тщательно выбритых головах, взявшись за руки, вычертили коло[373], саженей пяти в поперечнике, в середине которого точно замерло в ожидании привычного движения старое тележное колесо. Двадцать четыре волхва храма Дажьбога на плоской вершине соседнего холма подобно белым каменным столбам в почтительной недвижимости дожидались назначенного срока.