Русалия - Виталий Амутных
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что там пгоисходит? — картаво спросила Малуша у прибывшего с ней толмача, поскольку до того с языком чужой страны не успела ознакомиться даже мало-мальски.
Толмач знал о происходящем столько же, сколько и маликова дочка, поэтому с тем же вопросом обратился к одному из вершников.
— Да что… — отвечал тот. — Будут их сейчас смертью казнить.
— Казнить? — оживился перелагатель. — За что?
— А вон та потаскуха, вишь, с синевицами на рыле-то, пока ее муж по делам в Чернигове был, вовсе слаба на передок сделалась. Ну и нашла потаскунья потаскуна. А вот и час отвечать подоспел.
Насколько то оказалось возможным, все было пересказано Малуше ее соплеменником.
— Работайте Господу со страхом, — переведя положенное, прибавил толмачь вполголоса, видно, себе самому, — и радуйтесь ему с трепетом.
Вскоре действительно появились два человека, то ли назначенных, то ли из родни того мужа, что в Чернигов ходил, — у каждого в руках по топоренку. Ну и стали они поудобнее да и принялись любодеев каждого пополам делить. Мужику-то повезло, — его раздваивать с темени начали. А вот молодайку, поскольку без ее произволения никакому греху невозможно было бы случиться, молодайку рассекали от промежности. Крики, визги, кровь ручьями — зрелище впечатляющее. Случалось такое крайне редко (не удивительно, многим ли захотелось бы после такого назидания участь преступателей русского Закона испытать?), и надо же, чтобы Малуша ровно в этот день и час очевидицей того урока оказалась.
— Потом их на части разрубят, — глядя в средоточие толпы, мимоходом продолжал истолковывать происходящее тот же вершник, — и каждый кусок на дереве повесят. Не здесь. Не в городе. Там, за стеной. Также мы и с ворами поступаем. Известно, вор не брат, а потаскуха не сестра.
Виденное (может быть, не столь продолжительное по времени, но бесконечно долгое по напряжению чувств) произвело на Малушу столь глубокое впечатление, что несколько дней она пролежала в жару и в бреду, потом добрых три недели боялась выходить даже за пределы отведенной ей светелки, а когда все уже в ней угомонилось, и перестали докучать красочные сны, потомица царя Иосифа вдруг приобрела доселе незаметные в ней вдумчивость и кротость. Но поскольку характер дается человеку раз и навсегда, яркие уроки жизни способны переиначивать лишь весьма внешние особенности, в то время, как назначенная ему суть до последнего вздоха остается неизменной. С тех пор для всех вокруг Малуша стремилась сделаться как можно незаметнее, чего было не так сложно добиться, имея ее довольно неказистую внешность. «Крепилась кума, да рехнулась ума», — посмеивался тот, кто мог понимать. Но что деялось у нее внутри, лишь изредка приоткрывалось для одной Ольги, которая, к слову сказать, практически всегда ко всему внешнему оставалась абсолютно безучастной.
Однако при всей бесчувственности, овладевшей княгиней, некое доверительное дружество между Ольгой и пришелицей из счастливой Хазарии все-таки установилось. Во всяком случае, когда померла ее старая ключница Щука, Ольга поставила на то место именно Малушу, несмотря на буйную борьбу между прочими обитательницами княжеского терема, протекавшую, как водится, под спудом.
В День Сварога в княжеском тереме в Ольгиной светелке все утро ушло на уговоры.
— Матушка ты наша, давай, наденем рубаху красную. Праздник ведь. Ну что люди-то скажут?!
Но Ольга, очень медленно пережевывая взятый из стоящей подле нарядной каповой мисы пирожок, в знак несогласия только вертела из стороны в сторону простоволосой седой головой (в которой, словно нити надменного византийского золота, сверкали редкие рыжие волоски), молчала, упершись невидящим взглядом в передний угол горницы, где на полочке над окном были выставлены деревянные, серебряные, сердоликовые фигурки русских Богов. Спор шел из-за того, что Ольга ни за что не хотела расставаться с нижней рубахой, которую она не давала снимать с себя вот уже добрых два месяца, с тем, чтобы заменить ее на чистую.
— Прости меня, Светлый. Прости меня, Чистый, — остылым голосом еле слышно произнесла княгиня и вдруг как ни в чем не бывало взялась за разложенную перед ней рубаху.
— Вот как хорошо! Вот чудесно! Давно бы так! — завертелись вокруг нее девушки, и даже Малуша, выглядевшая сегодня особенно испуганной, поспешила к ней, протягивая запястья из материи сребротканной пополам с золотом, которые необходимо было пристегнуть к рукавам этой самой рубахи.
На тонкую нижнюю рубаху надели другую, червчатого оттенка, с подолом из лазоревого шелка, всю расшитую золотыми и серебряными узорами в виде зверей с цветами на крыльях и хвостах. Пристегнули к ней ожерелье из черной тесьмы, усыпанное жемчугом. Сверху еще набросили на плечи темно-пурпурную телогрею на черных куницах. Сивые волосья расчесали, закрыли платком. Шапочку, всю сияющую от многоцветных каменьев, на голову нахлобучили. Укрепили на ней золотой венец городчатый. К венцу рясны[366]привесили, к ряснам — колты[367]с изображениями Ляли и Лели, выведенные зернью[368]и сканью. А в довершение блеска навалили ей на грудь узорных цепей и монист так, что дышать трудно стало. Зеркало серебряное поднесли. Глянула в него Ольга — и заплакала. Если бы кому в тереме тринадцать лет назад сказать, что княгиня способна слезу пустить, — любой в ответ только рассмеялся бы. Теперь же точить слезы вошло у нее в обыкновение, никто уж не распознавал поводов тех слез, поскольку случались они внезапно при обстоятельствах самых обыкновенных. Вот и теперь девушки только переглянулись да глазами друг дружке сделали, — мол, хоть и надоели эти причуды, сил нет, но надо переждать. А Ольга сидела перед отшлифованным до зеркального блеска серебряным листом, и слезы текли из глядящих в никуда бесцветных глаз по ее съежившемуся от времени и необъявленного горя рябому лицу, пузырьки слюны все вздувались на дряблой нижней губе и бесформенный подбородок в мелкой сеточке морщин все дрожал, подчиненный пульсу Ольгиных потаенных дум.
А за стенами терема, за островерхой бревенчатой оградой праздник уж гулял вовсю. Несколько последних дней Киев и все малые поселения, какими он был обведен, наполнялись постоянно пребывавшими сюда людьми, так что к означенному дню число душ в них увеличилось едва ли не вдвое. Одни приплыли сюда из полночного края по Днепру, Сожу, Припяти, Березине. Другие прибыли с юга как в добротных возах, с вырезанными на боках и наведенными киноварью тремя солнцами, так и на дряхлых разбитых полках. Некрасивые мохноногие лошади с длиннющими хвостами и гривами доставили третьих из западного боголесья. Поляне, Древляне, Полочане, Дреговичи и даже ближний к Киеву Север (еще не изъеденный до конца проистекающим из соседнего с ними Хазарского каганата стремлением к безудержному лихоимству), всяк, кому выпадала возможность отвлечься от требований своей маленькой отдельной жизни, стремился во всенародном порыве соединиться с некой большой жизнью, потаенно обитающей в его сердце всечасно, но столь очевидно открывающей себя только в подобный этому святой день в главном городе Руси.