Росстань - Альберт Гурулев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы это в войну, поди, потерялись? — спросила Фекла Михайловна, радуясь возможности поговорить. — Может, чайку хотите?
Гостья заколебалась. Лахов вдруг ощутил смутное беспокойство: быть может, Ольге Николаевне эта встреча будет тягостной, ведь не случайно же она столько лет не давала о себе знать своим подругам.
— Так скоро ли Оленька придет?
— Нет, нескоро, — ответил Лахов и сам удивился той легкости, с какой только что соврал ставшей ему симпатичной женщине. — Мне кажется, что она сегодня совсем не придет. — Лахов уже утвердился в мысли, что гостье лучше всего сейчас уйти, а Ольга Николаевна пусть сама решит, как ей быть: встречаться или нет. — Вчера, помнится, Ольга Николаевна говорила, что у ее подруги какое-то торжество. Бывает, она у подруги и ночует. Вы свой адрес оставьте, и, как только она объявится, я ей сразу о вас и сообщу.
— Боже, как неудачно, — сказала женщина. — Я ведь завтра уезжаю. А адрес, адрес простой — гостиница.
— Да вы не расстраивайтесь, — Лахову было жаль гостью, и ему казалось, что он очень хорошо понимает ее нынешнее состояние. Видно, когда жизнь покатилась на закат, затосковала душа о близком человеке, затосковала о родственной душе, вот и понадобилось найти-встретить Оленьку из своей молодости. — Оставьте Ольге Николаевне записку, — Лахов подтолкнул к гостье листок серой газетной бумаги и карандаш. — Это самое лучшее будет — записка. Ольга Николаевна придет, и я ей сразу же и передам.
За многословием Лахов прятал недовольство собой: ему приходилось ложью выпроваживать гостью. Одно успокаивало, что это ложь добрая, как ложь врача у постели тяжелобольного.
Ольга Николаевна пришла вскоре после ухода гостьи. Так вскоре, что она могла вполне столкнуться с подругой близ дома. Быть может, они даже прошли навстречу друг другу и разминулись не узнав.
Вначале Лахов услышал на лестнице тяжелое дыхание Ольги Николаевны, потом в дверях заскрежетал ключ. Ольга Николаевна пришла с объемистой сумкой — видно, тоже с базара — и сразу же грузно села на стул около двери, отдышаться.
— А к вам тут приходили, — Фекла Михаиловна изнемогала от переполнявшей ее новости. — Бравая такая женчина. Говорит, что вы двадцать лет не видались. Я ее чай оставляла пить, а Алексей сбуровил, че ты седня, может, и ночевать не придешь. А женчина вот только что ушла.
Лахов молча протянул сложенный вчетверо листок бумаги.
Ольга Николаевна спокойно взяла листок, развернула его и стала читать. Она читала долго, а может, и не читала, а просто смотрела на строчки, потом у Ольги Николаевны дрогнул подбородок, и Лахов поспешил на кухню.
Потом Ольга Николаевна надолго ушла в свою комнату, против обыкновения плотно закрыв за собой дверь, и Лахов подумал даже, что она никуда не пойдет, подумал о соседке с непривычной по отношению к ней щемящей жалостью и еще подумал, что сделал очень хорошо, спровадив гостью до прихода Ольги Николаевны.
А через полчаса Ольга Николаевна стала собираться. Она торопливо поплескалась в ванной и надела праздничное, но одновременно и строгое платье. И еще она надела туфли, чем вовсе удивила Лахова: эти туфли она надевала лишь дома, да и то ненадолго. У Ольги Николаевны что-то с ногами, и она обычно ходит в мягкой разношенной обуви. Иногда вечерами, когда боль в ногах, видно, становится особенно острой, Ольга Николаевна плачет от этой боли. И, видно, не только от боли. Так теперь, по крайней мере, подумал Лахов. Она запирается в ванной, парит ноги в воде, плачет и сквозь бессильные слезы ругает жизнь, свою судьбу, свои ноги. Матерится Ольга Николаевна с большим знанием дела. Сквозь стоны, всхлипывания можно разобрать порою такие фразы, которые под стать иному сапожных дел мастеру, традиционному знатоку этого жанра. Но постепенно стоны смолкают, видно, боль идет на убыль, и слов, соленых, надрывных, уже не слышно.
— К доктору тебе, к доктору, голубушка, надо, — обычно в таких случаях говорит Фекла Михайловна и жалеючи гладит соседку сморщенной лапкой. — Экие ведь муки-то. Почто терпишь?
— А-а, — махала рукой Ольга Николаевна и говорила скорее для Лахова, нового жильца в их квартире, чем для Феклы Михайловны: — Да разве я не обращалась к врачам? В первые годы, как заболели ноги, что я только не делала, к кому только не кидалась. И курорты, и лекари, и знахарки. Все было.
Вот и верно: чужая душа — потемки. Кто бы мог подумать, что Ольга Николаевна, живущая вся на виду, тяжелая, рыхлая Ольга Николаевна, работающая в столовой, любящая поесть, умеющая загнуть соленое слово, живет совсем не той жизнью, которую она выбирала в молодости, и до сих пор вряд ли смирилась — так теперь подумал Лахов — со своею судьбой.
Лахов приехал слишком рано: туристы еще спокойно досматривали свои утренние сны, во дворе турбазы было тихо и безлюдно, и лишь около столовой старик водовоз из давних времен — на лошади, с деревянной бочкой — сливал воду в огромный чан. Лахову было интересно смотреть на этого старика, вывернувшегося из давней полузабытой жизни. В раннем детстве Лахов жил неподалеку от поселковой водокачки, и ему помнились длинные скрипучие вереницы водовозов, немудрящие лошаденки, с добрыми и терпеливыми глазами, стук копыт по деревянному настилу, поток льдистой, играющей в солнечном свете воды, с водопадным шумом льющейся в бочку. Детство было голодное, раздетое, но оно было наполнено утренней радостью, надеждой, добром, ощущением естественности своего бытия, единства и неразрывности со всем, что окружало его тогда. И потому старик был приятен Ляхову, хотелось подойти к нему, заговорить и даже вспомнить общих знакомых, которых, конечно же, никогда у них не было.
«Странно все-таки устроен человек, — подумал Лахов, — детство порой такой глыбой нависает над всей последующей жизнью, что остальная жизнь по сравнению с детством кажется маленькой». В детстве год был огромен и вмещал в себя десяток нынешних лет. Видно, потому и не хватило Лахову целой четверти века почувствовать город, в котором он жил сейчас, бесконечно своим, пропитавшим его насквозь. Хотя, видит Бог, нет у Лахова города ближе этого. Но, похоже, только детство крепкой пуповиной привязывает человека к тому или иному месту. Уж на что любит Лахов реку, текущую через город, но нет на ней родных, с детства прогретых солнцем камней, нет заветных уловистых на рыбу мест. Течет река, и все. Но зато есть такие чудные памятные места на одной репке, бегущей с Саян, где и жил-то когда-то Лахов всего несколько лет. Лет, только лет, не годов даже, лишь во время школьных каникул. Но зато там сказочные теплые заливы, в зелени которых любили греться подрастающие щурята — щурят ловили тонкой проволочной петлей, привязанной к удилу вместо лески, там есть нависшая над рекой скала, и с той скалы река просматривалась до дна, там на струе стояли черноспинные хариусы и ждали упавших со скалы кузнечиков.
— Слушай, я как будто знала, что ты приедешь рано. Здравствуй!
Лахов, все еще нежа душу в сладком тумане воспоминаний, поднял глаза и увидел Ксению. Но очарование давних радостей не улетучилось, Ксения и сама сейчас казалась пришедшей из тех дней. Она была босиком и легкую обутку — так кажется говорили в то время? — держала в руке, словно, опять же по обычаю того небогатого времени, не позволяла себе ходить в красивой покупной обуви по песку и галечнику и надевала ее, лишь когда «выходила в люди». Ксения успела искупаться, росные капельки посверкивали в ее темно-каштановых коротко стриженных волосах, и летнее невесомое платье мокро прилипало на груди и животе.