Нюрнбергский дневник - Густав Марк Гилберт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Он требовал присяги на верность! — Присяги… Ладно, он там боролся с Гитлером — пусть он боролся. А почему бы ему самому не отправиться к Гитлеру да не пристрелить его, невзирая на последствия? Нет, легче подбить на это кого-нибудь еще, а самому остаться в сторонке! Я ни на грош не верю тому, что к моменту аншлюса он был в оппозиции к Гитлеру. Когда он оказывал фюреру всемерную поддержку, тогда у него еще оставалась хоть капля совести. А теперь он, видите ли, умывает руки.
Далее в ходе перекрестного допроса Шахт показал себя самым настоящим буквоедом. Он утверждал, что Чехословакию союзники поднесли немцам на блюдце с голубой каемкой, посему ни о какой там «аннексии» речи быть не может. Далее, он утверждал, что своими руками убил бы Гитлера, если бы только представилась подобная возможность.
(Заслышав это, Геринг грозно повернулся на скамье подсудимых, выпучился на Шахта и принялся качать головой, после чего, закрыв лицо руками, стал демонстрировать залу великое душевное потрясение, в которое повергли его эти слова Шахта, равносильные признанию в государственной измене.)
Обеденный перерыв. В отсеке для приема пищи, где расположились младшие обвиняемые, все сходились во мнении, что Шахт в утверждениях о своей невиновности и заявлениях о принадлежности к антигитлеровской оппозиции зашел слишком далеко. Ширах высказал мнение, что больше не верит Шахту и не испытывает к нему прежнего уважения. Что же касается его утверждения о том, что он демократ и никакой не антисемит, то, чем меньше он стал бы распространяться на эту тему, тем было бы лучше для него. Фриче охарактеризовал защитительную речь Шахта как «пропагандистское самоубийство».
Функ привел выражение Штрезсмана — «самое чистое в Шахте — его белый воротничок».
— Он толкал такие грандиозные речи, с таким упоением превозносил Гитлера, причем уже после всех его агрессий, — заметил Ширах. — Но главное для меня — то, что он своей выжидательной позицией доигрался до того, что угодил-таки в каталажку.
Шпеер был согласен со всем этим, но все же пытался вступиться за Шахта, ограничившись, правда, всего лишь указанием на то, что Шахт был одним из тех, кто предпринимал хоть какие-то попытки предотвратить грядущую катастрофу. На это Геринг лишь вяло махнул рукой, но опровергать ничего не стал, хотя, но сути, имел все основания расценить подобное высказывание как вызов себе.
В другом отсеке, но словам охранников, Кейтель с вздохом сообщил остальным обвиняемым:
— Думаю, они настроены прикончить и Шахта. Нет, быть сегодня немцем — хуже и не придумаешь.
Ему вторил и Заукель, считавший, что так повелось еще с 1920 года — с тех пор для несчастной Германии не было ни мгновения покоя. Франк, оторвавшись от газеты, заявил, что он в ужасе от того, как Россия грабит и обирает Германию. Потом разговор коснулся Второй мировой войны, и Кейтель заметил, что те, кто воевал в Испании, никакие не добровольцы, а насильно пригнанные туда.
Кое-кто из обвиняемых считал, что Джексон превзошел самого себя, разбираясь с Шахтом.
Тюрьма. Вечер
Камера Шахта. До сих непоколебимо убежденный в своей невиновности Шахт желал знать, не примет ли обвинение решения освободить его как лицо, пострадавшее от нацизма. Я напомнил ему, что подобное судом не предусматривалось. Чтобы окончательно убедиться в том, что Шахт не испытывал ни малейших угрызений совести по поводу своей поддержки Гитлера в первые годы после прихода его к власти, я указал на то, что в ходе допроса были получены неоспоримые доказательства его участия в продвижении Гитлера к вершине власти и в осуществлении программы ремилитаризации Германии.
— Но и другие государства вели себя так же, — протестовал Шахт. — Это ведь никакое не преступление, и меня обвиняют не в этом. Они могут обвинять меня в двуличии, в чем угодно. Но мне предъявлено обвинение в планировании захватнической войны. Доказательств моей вины нет… Они что же, хотят заставить меня сидеть здесь еще три месяца и выслушивать то, что ко мне никакого отношения не имеет?
Шахта явно позабавила реакция Геринга и других обвиняемых, и вообще создавалось впечатление, что нет такого средства, которое бы позволило сокрушить его уверенность в собственной правоте.
Камера Геринга. Геринг мучился головной болью и попросил меня обратиться к врачу-немцу с просьбой, чтобы тот дал ему таблетку от головной боли. Выглядел бывший рейхсмаршал удрученным и подавленным, не составляло труда понять, что причина его головной боли — Шахт.
— Этот дурак! Тьфу! Все время задевает меня, видимо, рассчитывает уберечь таким образом свою шкуру. Теперь вы видите, куда он забрался. Как я веду себя в своем собственном доме, никого не касается. Но мне все же казалось, что человек его ума никогда не опустится до таких средств. Между прочим, губы я не красил! Пусть сколько угодно сравнивает меня с Нероном или кем-нибудь еще, его дело. Но какая связь между этим и его защитой? Его дело сложности не представляет. К чему заходить так далеко?
Геринг, лежа на тюремной койке и бурча слова оправдания, мимикой старался убедить меня в том, что оскорблен до глубины души. Меня бы не удивило, если бы он вдруг разревелся, как несправедливо наказанный ребенок.
— В общем, трудновато поверить, что вы с Шахтом закадычные друзья, — заметил я, чтобы разговорить его.
— Все так, но известно ли вам, что именно через него я и попал в промышленность? Он выдвинул мою кандидатуру на пост министра сырья и валютного контроля, благодаря чему я, в конце концов, стал уполномоченным по четырехлетнему плану. Естественно, я вынужден был разъяснить ему, что он будет получать необходимые распоряжения от меня, поскольку четырехлетний план включал и промышленность. Но истинной причиной его отстранения от должности были не мои с ним разногласия, а его расхождения по многим вопросам с министром сельского хозяйства Дарре.
Замолчав, Геринг несколько раз мигнул — у него явно болели глаза. И тут же вполголоса, будто про себя, продолжил:
— Такой дурень — когда люди начинают слишком уж дорожить своей шкурой, они выглядят нелепо. Его дело проще простого, к чему было вытаскивать все это?
Если задуматься об этом всерьез, — продолжал бывший рейхсмаршал, — то показания Шахта и Гизсвиуса предоставляют великолепную возможность для возвеличения проигранной по милости изменников войны и насаждения легенды о мученической участи фюрера. Теперь мне понятно, почему поляки в 1939 году так нахально отвергали все наши требования. Эти изменники настропалили их на неуступчивость, вбив им в голову, что тогда в Германии грянет революция. Не заручись они поддержкой своей наглой позиции, нам бы удалось уладить все проблемы мирным путем, и никакой войны не понадобилось бы.
Пыхтя от возмущения, Геринг хмуро уставился в пространство — показания Шахта явно вывели бывшего рейхсмаршала из равновесия. Саботаж Шахтом войны, замышляемые им покушения на Гитлера — все это вызывало у него бурю негодования.
— Вы думаете, я смог бы поставить себя в такое положение, когда судья-иностранец задает мне вопрос, есть ли моя заслуга в том, что моя родина проиграла войну? Да по мне лучше подохнуть!