Том 2. Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец - Густав Майринк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мутшелькнаус сдернул оконную портьеру и набросил на гроб, явно стесняясь копошившихся там кроликов, потом раскинул руки в стороны, согнул прямую как палка верхнюю часть тела параллельно полу и, застыв в этой китайской позе, принялся, не поднимая на меня глаз, еле слышно, словно литанию, нести какой-то вздор:
— Ваша светлость, ваше высокоблагородие господин барон, благоволите высочайше...
Не прошло и пяти минут, как меня, словно из-под ледяного душа, вынесло вон, ибо со всеми моими, надо сказать, весьма сбивчивыми увещеваниями происходила необъяснимая метаморфоза: как я ни старался, все, что сходило с моих губ, тут же обретало какой-то гадкий, превратный смысл и звучало до крайности напыщенно и высокомерно, это была уже не исполненная почтительной признательности речь, а сплошное «высочайшее благоволение»; и ведь я выбирал самые простые, самые сердечные слова, но, обращенные к старику, они с какой-то фатальной неизбежностью превращались в свою полнейшую противоположность и возвращались ко мне же, раня подобно стрелам, отравленным губительным ядом начальственной снисходительности.
Теперь даже мое внезапное молчаливое бегство гнетет меня чувством какой-то подспудной вины — ведь оно могло быть истолковано как надменное барственное презрение.
Единственным среди взрослых, кто не изменил своего отношения ко мне, был актер Парис.
Мой смутный страх перед этим человеком стал еще больше; от актера исходил какой-то парализующий флюид, противостоять которому я не мог. Казалось, все дело в басе, в его властной самодовлеющей громогласности. Я пытался убедить себя, что все это чепуха, что глупо пугаться какого-то дурацкого баса... И даже если он вдруг прикрикнет на меня — подумаешь, пустое сотрясение воздуха! Однако всякий раз, когда я слышу, как это угрюмое, непроницаемо темное порождение бездны декламирует в комнате Офелии, меня охватывает странный трепет и необъяснимый ужас еще долго не отпускает мою душу. Каким же маленьким и немощным казался я тогда самому себе с моим постыдно тоненьким, ломким детским голоском!
Пытаясь успокоиться, я доказывал себе: ведь он же ничего не знает, да и откуда ему знать о моих тайных встречах с Офелией, о наших отношениях, о том, наконец, что мы любим
друг друга?.. Этот мерзкий комедиант просто берет на испуг, ломает ваньку, когда с эдаким коварным всеведущим прищуром сверлит меня своими заплывшими глазками, однако и это не помогало — какие бы доводы я ни нагромождал, ясные, понятные, безупречно логичные, все равно, мне никак не удавалось отделаться от унизительного сознания того, что исходящая от актера брутальная сила подавляет, сковывает меня по рукам и ногам, а тот вызов, с которым иногда отваживаюсь смотреть на него в упор, не более чем жалкая бравада, что в действительности вся эта показная отвага — малодушие, самообман, страх — и никакие «доводы разума» здесь не помогут.
Это напряженное молчаливое противостояние начинает действовать мне на нервы, пусть бы он, что ли, снова с той же наглой многозначительностью, как еще недавно, принялся прочищать горло, у меня бы, по крайней мере, был предлог затеять с ним ссору, но актер на это не идет — выжидает, бережет до поры до времени свой бас... И дрожь пробегает у меня по телу: как бы сей трубный глас не застал меня врасплох!
Вот и Офелия чувствует себя на трагически мрачном акустическом фоне своего величественного наставника хрупкой, беспомощной игрушкой. Я знаю это, знаю наверное, хотя никогда ни о чем не спрашивал ее, так же как и она меня.
Даже ночью, когда мы, пробравшись тайком в маленький садик у нашего дома, подолгу просиживаем там, на берегу реки, сжимая друг друга в объятьях и нежно перешептываясь, даже тогда, в сладостном любовном томлении, мы содрогаемся от ужаса при малейшем шорохе, и каждый из нас понимает, что это все он — постоянный гипнотизирующий страх перед актером, что это он, и ничто другое, обостряет наш слух до такой противоестественной чувствительности.
Мы даже имени его произнести не смеем.
Мы боязливо избегаем касаться тем, которые каким-либо образом могли бы быть связаны с этим человеком.
Но, видно уж, от судьбы не уйти, и я с какой-то роковой неизбежностью ежедневно сталкиваюсь с ним на улице, даже если намеренно выхожу из дома раньше или позже.
Меня не покидает ощущение, что я, как крошечный, выпавший из гнезда птенец, трепещу своими немощными крылышками, тщетно пытаясь взлететь, а огромный питон уже хищно и неотвратимо смыкает вокруг меня свои кольца.
Похоже, и он уловил в наших постоянных встречах что-то вроде судьбоносного знака и, явно истолковав его в свою пользу, блаженствует теперь в счастливой уверенности, что ниспосланное
ему свыше предзнаменование не обманет и заветная цель, которая медленно, но верно становится ближе, в один прекрасный день будет достигнута. Я это угадываю по тем злорадным искоркам, которые то и дело вспыхивают в его маленьких коварных глазках.
Что это за цель? Думаю, он и сам имел о ней представление столь же смутное, что и я, попросту говоря, никакого.
Судя по всему, эта загадочная цель так и осталась для него тайной за семью печатями, — пожалуй, только это не дает мне впасть в отчаянье! — иначе зачем бы ему останавливаться всякий раз, когда я пробегаю мимо, и стоять, провожая меня глазами и покусывая в задумчивости нижнюю губу?
А в последнее время господин актер даже не снисходит до того, чтобы щурить на меня свое всеведущее око — в этом уже нет нужды: он уверен, что моя душа и так в его полной власти.
Подслушать нас ночью было практически невозможно, но мы все равно боялись, и тогда я придумал способ, как нам избавиться от этого вечного страха.
Под бревенчатым мостом, меж его береговых свай, валялась старая заброшенная лодка; сегодня я спихнул ее в воду и переправил к причалу по соседству с нашим садом.
Когда луна скроется за облаками, мы с Офелией отплывем к тому берегу и будем потихоньку дрейфовать вниз по течению, совершая «кругосветное» путешествие вокруг мирно спящего городка.
Слишком широка речная излучина, и нас не только что узнать — заметить будет трудно, почти невозможно, в нашем утлом суденышке, затерявшемся в бурной изменчивой стихии!
Я прокрался в комнату, которая разделяла наши с отцом спальни, и в ожидании, когда же на башне храма Пречистой Девы пробьет