Три повести - Виктор Семенович Близнец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Директор, видимо, разволновался и, почувствовав это, внезапно умолк и закрыл глаза, явно прислушиваясь к своему сердцу. Его худое, утомленное лицо подернулось мертвенной бледностью. Словно бы извиняясь, Петро Максимович встряхнул головою (вот, дескать, напасть какая-то прицепилась!) и сквозь желтые круги, что плыли перед глазами, посмотрел на Бена — тот носком растирал по полу крошку мела.
— Не сори, голубчик, — спокойно, без раздражения сделал замечание директор. — И послушайся моего совета. Если ты прекратишь курить сейчас, немедленно, буквально с сегодняшнего дня, твой молодой организм еще сумеет восстановить разрушенные клетки. Если нет… Я же знаю: это у тебя не привычка и не потребность (разве тебе хочется курить?), это просто мода. А во что превращается безвольный мужчина, вам только что продемонстрировала Виола Зайченко.
Директор пробежал взглядом по рядам и остановился на черноглазой Виоле, которая выделялась в классе и ростом, и яркой (еще не взрослой, но уже и не детской) красотой, и модной одеждой. Он и не подозревал, что Виола внимательнейшим образом следит за ним, с профессиональным интересом изучая его своеобразную манеру разговора, его мягкие и неторопливые движения и жесты, чтобы потом, на переменке, разыграть веселую сценку — как Монарх (так прозвали историка в 5-м «А») побивает у доски Бена-Спартака.
ОГНЕННОЕ БУГАЛО, ИЛИ О ТОМ, КАК СИНЬКО ПОЯВИЛСЯ НА СВЕТ
— Эх, шейчаш бы жареных поганочхек!
Женя делала уроки за письменным столом, а Синько сидел на подоконнике и дрыгал ногами, постукивая копытцами по батарее. Длинный и жесткий его хвостик шевелился, как у кошки, которая подстерегает мышь.
Девочка оторвалась от книжки, посмотрела на чертика и улыбнулась.
— Каких еще тебе поганок? Они же ядовитые. Вот посмотри, у нас в «Ботанике» даже картинка есть: «Съедобные и несъедобные грибы».
— Это для вас, для людей, они ядовитые, а для меня все равно что мармелад. Да еще если на машлице поджарить. Чтоб хруштели. Ум-м-м, вкушнотища!
И чертик сладко зажмурился, показывая, как бы он сейчас посмаковал поганочки. Хотел было рассказать Жене, где их можно насобирать: за стадионом, в канавке, где растет чагарник, там в зарослях полно пней да коряг, а под ними — поганочки, зелененькие, бледно-желтые, на длинных водянистых ножках.
Но Женя перевела разговор на другое.
— Ты бы все-таки рассказал мне, — проговорила она задумчиво, — почему тебя зовут Синьком. Что в тебе синего? Глаза у тебя зеленые, как два светофорчика, и бородка зеленая пробивается. И не Синько ты вовсе, а Зеленко.
— А-а-а, это длинная история. — Синько зевнул и прикрыл лапкой щербатый рот. — Ты уроки-то сделала? (И придумали же люди такое — уроки!) Вот у нас не мучают детей уроками, а сразу, как только чертик родится, ему всю грамоту в голову вкладывают. Вот!
— Ну, расскажи! Расскажи, Синько. Я уже все сделала.
— Подумаешь, уроки, уроки-мороки, — Синько разворчался, как старичок. — Ладно, так и быть, расскажу тебе самый секретный секрет. Только чтоб никому ни-ни. Ясно?
— Ясно! — Женя насупила свои реденькие брови. — Никому не скажу! Клянусь!
— Ну тогда слушай.
Чертик прыгнул на стол, уселся на стопку книжек, а кончик его хвоста побежал-побежал по столу, прыгнул в открытую чернильницу (Женя только что заправила авторучку) и поставил в дневнике жирную фиолетовую кляксу, похожую на солнце с колючками.
— Синько, что ты делаешь?!
— Т-с-с! — он приложил палец к губам. — Не перебивай. Дай сосредоточиться.
«Ну и хитрюга!» — подумала Женя, но промолчала, приготовилась слушать.
— Я, да будет тебе известно, — начал Синько, — живу на земле вечно. То есть родился я недавно, пять лет назад, но до этого жил в деде, а вместе с дедом — в прадеде… Ну что ты так смотришь? Не понимаешь? Слушай дальше — поймешь.
Он поудобнее устроился на книжках, заложил лапки за спину (совсем как Гай-Бычковский) и снова заговорил — как всегда, шепеляво, однако для удобства его шепелявость и заикание мы переведем на нормальный язык.
— Когда наш дед состарится, — с ученым видом изрек Синько, — а это случается на трехсотом или четырехсотом году жизни, — и почует смерть, он уходит в дикий, непролазный лес, в самую чащобу. Там он выбирает самый глухой угол. И ждет самой темной ночи. Может, слыхала, — Синько вопросительно посмотрел на Женю, — люди часто рассказывают про какой-то яркий блуждающий огонь в лесу или на болоте. Называется он бугало — ночной огонь. Так вот. Это наш дед, который собрался умирать. Бродит он, бродит по лесу, пока наконец не найдет себе место где-нибудь возле болота. Встанет там. И всю ночь стоит, воздев руки кверху. Стоит неподвижно, как каменный, и ждет. И вот из мрака, из ночной мглы ударяет молния, грохочет гром, и он вспыхивает. Горит, как огненный столб. Стоит и горит до самого утра, светится синим слепящим огнем. И все вокруг — болото, кусты, деревья — тоже светится и будто пылает.
А на утренней заре, лишь только пророкочет над лесом первый почтовый самолет, огонь гаснет, и вот уж стоит на пригорке черная обгорелая колода. Твердая, точно железная. Подует сильный ветер — и она падает в осоку, в болото. И лежит себе там год, два, три года, и тридцать три весны и лета. А в той колоде, в сердцевине, вызревает белый тугой кокон, куколка. Это уже я, — гордо сказал Синько и постукал себя по волосатой груди. — Старое дерево рассыпается: сначала отслаивается кора, потом и сама древесина, и остается только шелковистый кокон. Вот так родился я, Синько, сын своего деда Синюхи Рыжего.
— Хорошая сказка, — вздохнула Женя, слушавшая чертика затаив дыхание. — Только я, кажется, уже слышала что-то похожее. То ли по радио, то ли по телевизору, не припомню.
— Ну вот! Опять ты за свое: сказка! Раз не веришь мне, соберу вот свои вещички — и пхощай!
Синько надул губы, заерзал, делая вид, что куда-то собирается.
— Ладно, не сердись! Иди сюда! — Женя стащила его со стола, усадила к себе на колени и стала гладить ему спинку, шею, чесать за ухом. А Синьку только того и надо, чтоб его приласкали, особенно ему нравилось, когда чесали между рожками — тогда он зажмуривал глаза и довольно урчал. — Уж больно ты вредный, Синько! — ласково выговаривала ему Женя. — Чуть что — задрал нос и