Жуткие снимки - Ольга Апреликова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бабка схватилась за крест на засаленном гайтане:
– …Да хоть совсем провались ты к той матери, которая за горкой живет! Ведьма!
1
На Последний звонок Мурка не пошла. В этой школе она отучилась лишь одиннадцатый класс и, в общем, учителя остались для нее слишком чужими, чтоб говорить им спасибо. Одноклассники… Водить дружбу с детьми ей было некогда. Да и вообще разве не глупо праздновать что-то сейчас, в конце мая, когда экзамены еще не сданы? Дурацкий праздник – Последний звонок. Зачем ей эти похороны детства – ее детство давно на Северном кладбище. Почему-то она думала про Северное все чаще – даже снились эти размеченные на громадные квадраты участки под будущие могилы. Трава, чахлые кусты, полудохлые сосенки – и чистая, нетронутая глинистая почва на много метров вглубь. А потом в ней выроют ровные глубокие прямоугольники… Стоп. Не надо про это думать.
Лучше про то, что в школу теперь только на консультации. Да и то не на все. Лучше про то, что кончается школьный май и вот оно – огромное, совершенно целенькое лето. Лучше про то, что каждый день теперь имеет золотой тяжелый смысл, потому что есть Швед, Янка и их чистый сияющий дом высоко над синей просторной Невой, и – ежевечерние съемки. Если, конечно, Швед не занят. Когда он уезжал работать, иногда прихватывая с собой Янку как ассистентку, Мурка добросовестно возилась с учебниками и тестами, с заданиями по рисунку на подготовительных и пораньше ложилась спать, чтоб хватало сил на долгий-долгий учебный день.
Швед и Янка белой ночью возвращались тихонечко, разгружали кейсы и зонтики, шептались на кухне, плескались в ванной, сладостно возились в спальне – а у Мурки наворачивались теплые ночные слезы: эти большие, теплые, живые люди, во-первых, снова дома и с ними ничего не случилось в дороге, и, во-вторых, они заботятся о том, чтоб не побеспокоить ее сон… Они – добрые. Умные. А вот отец… Он не был злым. Не был дураком. Растил ее, как свою, хотя, конечно, из-за бабки родной дочерью не считал. Но почему, почему он, заваливаясь домой с работы или откуда-нибудь среди ночи, всегда делал это шумно, с грохотом, начинал остервенело ругаться с матерью – они с маленьким Васькой спросонок вскакивали в страхе и тут же шмыгали обратно под одеяло, чтоб не попало. Прятались. Лет в пять Васька перестал срываться в плач с испуга, а молча перебегал комнату, забирался к ней и утыкался горячим лбом в ребра.
Что помешало родителям нормально расстаться тогда? Ведь давно ясно было, что хорошей, счастливой жизни никому в их семье не будет. А развелись бы – и Васька бы не погиб. Точно не погиб бы. Потому что не бросился бы вдогонку за уходящим отцом – ругань, чемодан с барахлом, материнские вопли, хлопок двери – не сунул бы ноги в разбитые кроссовки, не выскочил бы в подъезд, не пробежал бы, хлеща болтающимися шнурками по ступенькам, вниз по пролетам, не выскочил бы в белое солнце, черные тени снаружи, не вылетел бы, крича: «Папа, подожди!» в грохот и шум улицы, где крик его все равно никто не услышал… И его не вынесло бы, ослепленного солнцем и слезами, на проезжую часть.
А Мурка была в Синявинском садоводстве, на даче у подружки – тогда у нее были подружки! – без младшего. Ему одиннадцать – а им в выпускной класс, разные планеты; да еще подружка сморщилась: «Что, опять в няньках с Васечкой твоим?» И Васька не поехал. Никто не мешал мазаться кремом, загорать топлес; никто не кидался неспелыми яблоками, не постил, злорадно хрюкая, в инсте дурацкие фотки, не брызгался из водяного пистолета, не рассказывал ночью страшилки… Да, жалко, что с Васькой не поделиться крупной темной клубникой и пупырчатыми огурчиками, но зато как тихо и хорошо, какая стрекоза на загорелом плече… И она веселилась, обжиралась малосольными огурцами, клубникой и пряниками, купалась в канале, а то и в Ладоге, загорала; а по ночам они глупой счастливой компанией девчонок и мальчишек собирались у соседской восьмиклассницы на чердаке и, шлепая по комарам, рассказывали страшные-страшные истории про черные занавески и безглазых ходячих кукол. Как она обрадовалась, когда двадцатого июня, жарким вечером, странный материн голос в телефоне велел попросить у родителей подружки разрешения еще погостить, а те (она – сарафан в цветочек, улыбка из имплантатов; он – шорты, кроксы, волосатые ноги) махнули рукой, мол, конечно, какой разговор, лето перед выпускным классом, жара, клубника, велосипеды – гости сколько нравится!
И она не поверила, когда вдруг рано утром – пасмурная погода, все в доме сонные – за ней приехал выцветший, осунувшийся отец и по дороге домой, на Ладожском мосту стал рассказывать страшное. Внизу по серой Неве в сторону Ладоги шел белый с синими полосками на трубе туристический теплоход. Редкие капельки дождя разбивались о пыльное лобовое стекло. Она не поверила. Она не поверила, когда дома опухшая, осипшая мать велела ей переодеться «хоть во что-то черное», а черного нашлась только старая Васенькина футболка с Микки-Маусом, и какие-то чужие тетки – с материной работы, потому что тоже воняли аптекой – сказали: «Ну пусть» и дали черную, кусачую вязаную шаль прикрыть Микки-Мауса, скололи шаль булавкой; а потом с родителями они поехали, втроем: мать съежилась впереди, кусая платок, то рассыпая, то собирая с юбки какие-то таблетки; отец сгорбился за рулем. Втроем поехали, не вчетвером… Мурка не помнила, чтоб хоть когда-то ездила с родителями одна, без Васьки… Пустое место рядом, скомканные обертки от конфет в дверце. Это Васька на прошлой неделе нажрал ирисок… Фантики, желтые – вот. А Васька? Где Васька?! Ехали долго, какими-то путаными проездами под команды навигатора куда-то на Пискаревский, в какое-то жуткое место морг. Там, остановив машину у вроде и нестрашного серого забора, отец посмотрел на нее, окоченело выбравшуюся с заднего сиденья, и велел:
– Доченька, останься в машине. Закройся на все кнопки и сиди. Жди.
Ни до, ни после – никогда он не называл ее «доченькой». Никогда. Только в тот единственный раз. У серого забора.
Ждать пришлось не очень долго. Отец вернулся один, сказал, что мать поехала на катафалке с гробом, и потом они в молчании, долго-долго, впритирочку, зачем-то ехали за медленным синим автобусом с черной полосой, не обгоняя, не отставая – и только когда сворачивали с Выборгского шоссе влево по указателю «кладбище», Мурка поняла, что этот синий автобус и есть катафалк. И что там везут этот страшный продолговатый ящик – гроб. А в гробу – ее Васька. Этого не понять. Никак не понять. Она все смотрела и смотрела на желтые скомканные фантики от ирисок в дверце: как же так? Неделю назад они вместе, по дороге в Диво-остров, жевали эти ириски, запихивая фантики в дверцу. Почти все Васька съел, он и должен был фантики выкинуть… Забыл.
Фантики есть. Васьки – нет. То есть он там. В гробу. Гроб – в синем автобусе…
А вот что там было на кладбище – вспоминать нельзя.
2
Утром первого июня, в воскресенье, Мурка проснулась поздно и, стоя у окна, долго смотрела, как по серой Неве против течения, наискосок, пробираясь к устью Охты, идет маленький грязный буксирчик. Красненький, с нездешним именем «Ялта». Солнца не было, тучи. Обещали дождь. Нева казалась серебряной насквозь, бездонной. Но дно-то там есть, черное, илистое… Наука говорит, здесь, у левого берега под Смольным, самые большие глубины… Что там на дне? Ей представилось, что целиком пронизанная дневным светом, прозрачная Нева несет красный буксирчик высоко-высоко над еще одной, вязкой, черной и по-настоящему бездонной безымянной рекой, которая только и ждет, чтоб сверху что-то упало… В иле медленно вязнет издохший от какой-то заразы баклан… упавшее с моста колесо от разбитой в ДТП машины… тянет руки утопленник… Ай. Да ну. Стоп. Жуть.