Ивы растут у воды - Романо Луперини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пара высоких черных сапог каждое утро стояла у закрытой двери в спальню матери. Они были негнущимися, как доска, и доходили до колен. Должно быть, для важности отец носил их и дома. Но мама и тетя, хотя и начищали их каждое утро, не испытывали к отцу такого уважения, такой настоящей зависимости и подчинения, какие они выказывали дяде; на их отношении к нему лежала тень страха и беспокойства. Казалось, они не во всем одобряли его, ощущали в нем что-то острое, проникающее, потенциально опасное и зловещее.
Июньская буря принесла в дом птенца воробышка. Он влетел в открытое окно комнаты, испуганно ударился о стекло и соскользнул на пол. Я взял его, теплого, в руку и покормил. Он скакал из комнаты в комнату, выпятив грудку, на прямых ногах, перелетая с одной мебели на другую и оставляя то тут, то там, под скандальные крики тети, белые пятнышки. Во время обеда он перелетал с плеча на плечо своих сотрапезников, пытаясь унести кусочек макарон и риса; или же, под столом, клевал крошки и яростно сражался со шнурками ботинок сидящих вокруг. Ночью он спал в моей комнате, на рассвете порхал над моей подушкой и клевал меня в ухо. По вечерам, лежа один в кровати, я не мог уснуть, скрип и странные звуки улицы заставляли меня вздрагивать, шум крови в ухе, прижатом к подушке, казался шумом стаи бегущих волков — на противоположной стене мелькали черные тени, пугающие отражения от света уличного фонаря — мне хотелось плакать и звать маму, но я различал в темноте взъерошенный круглый мячик из перьев, спокойный, нахохлившийся, на подлокотнике креслица у окна и утешался. Потихоньку я сворачивался комочком, как он, поджимал ноги, сбивал из одеяла теплое гнездышко и засыпал.
Каждое утро папа натягивал сапоги, подвешивал зеркальце на крючок на кухонное окно, вставал перед ним, в майке, с длинной бритвой в руке, на подоконнике лежало мыло для бритья и кастрюлька с горячей водой, в которой он размачивал белую от пены кисточку. «Должен быть кипяток, как когда отмачивают свиную кожу», — говорил он. Я наблюдал эту процедуру, доселе мне незнакомую, на некотором расстоянии (дядя «был господином», как он сам говорил, и ходил к цирюльнику); кривые рожи, которые корчил перед зеркалом отец, маска намыленного лица, поднятая бритва служили мне новыми поводами для изумления и страха. Я не заметил, как воробьишка оказался внизу у сапог. От двери в кухню я увидел, как вдруг яростно затрепетали крылья, голова сплющилась, и тельце вздрагивало все реже и реже, прежде чем замереть навсегда. На плитках пола осталась только серая жидкая кашица из перьев, сгусток крови и широко раскрытый клюв.
Однажды, когда дядя, тетя и сестра ушли, и дом затих и опустел, между родителями вдруг вспыхнула ужасная ссора. Я слышал их голоса из маленькой гостиной, сидя на креслице у дивана и не осмеливаясь бежать посмотреть. В то время я стремился сохранить нейтралитет, не видеть и не слышать, чтобы не вставать перед выбором, я уже знал, что мог принять только сторону матери. Причины ссоры ускользали от меня; мне показалось, что мама упрекала отца за что-то, что происходило в настоящем, а отец в ответ осуждал ее за какой-то проступок в прошлом. Вдруг от одного ругательства отца у меня кровь прилила к лицу, и к горлу поднялся комок: «Шлюха! — кричал он. — Шлюха!». Я услышал стук передвигаемой мебели, неровные шаги и душераздирающий вопль матери, и потом ее слова: «Зубы, ты нарочно ударил меня по зубам», — и я с тревогой представил себе ее передние зубы, чересчур длинные, расшатанные пародонтозом, качающиеся. Через мгновение она появилась надо мной, с широко раскрытым кровоточащим ртом, который казался больше прикрывавшей его сверху ладони; а я, неподвижно сидевший все это время на креслице, бросился лицом вниз на диван, чтобы не видеть ее рот с распухшими деснами и неприкрытыми зубами и кровь, которая текла между пальцами на подбородок.
Я начал думать, что над прошлым матери нависает какой-то позор, который скрывали от меня, и догадывался, что он связан со сводной сестрой, звавшей моего отца не «папой», а по имени. Позор падал на отца, делая его нерадивым, нелюдимым, лишая его друзей, заставляя с опаской относиться к новым знакомствам, «медведем», как говорила тетя. Но еще сильнее, чем прошлый позор, был страх нового стыда, грозящего дому, я ощущал это во внезапном понижении голоса родителей и дяди с тетей при моем приближении, хотя и не понимал причины, но чувствовал, она снова связана с сестрой.
Дядя был единственным, кто пытался еще защищать отца, говорить, что в глубине души папа хороший человек. И позволял себе приправить ужины, проходившие в напряженном молчании, какой-нибудь шуткой. В эти моменты, когда все сидели за столом, в тишине можно было слышать стук приборов о тарелки. Отец ни на кого не смотрел, сосредоточенно и торопливо проглатывал пищу, не замечая, что ест, чтобы как можно скорее встать из-за стола и скрыться в маленькой гостиной. На миг он поднимал на меня холодный взгляд, как бы парализующий меня, так, что я переставал есть из своей чашки молоко с хлебом.
Но однажды даже дядя, в порыве дикого гнева, с горящим лицом, крепко схватил моего отца и приподнял его над землей, грозя выбросить из окна. Они стояли лицом к лицу, запыхавшись, двое мужчин, готовых покалечить друг друга, среди взволнованных домочадцев, перед окном гостиной, на котором мирно висела клетка с зябликом.
Сначала отец игнорировал меня. Когда он стал немного мною заниматься, от случая к случаю и всегда для меня неожиданно и непредсказуемо, казалось, его не интересовало, чтобы я был хорошим и любящим, чтобы читал нужные для обучения книги. Он предпочитал рассказывать мне о том, как играл в футбол и ездил на велосипеде, о жизни в деревне, где он провел детство, или о партизанских подвигах. Однажды он освободил место за зеленой ширмой и подвесил к потолку на веревке мешок с песком, получилась груша для бокса. Мне он сказал: «Давай потренируемся, ты же мужчина, я научу тебя драться». Голый по пояс, он стал яростно колотить по мешку, при каждом ударе испуская короткий истошный крик, что-то вроде глухого дикого воя. Только потому, что он приказал мне, я тоже начал, сжав кулаки, колотить по тяжелой груше, еле стронув ее с места, но делал это с отвращением и почти с ужасом.
Мало-помалу я привык смотреть на отца со страхом и подозрением. Решающим был момент, когда постоянное тревожное ожидание заставило меня ощутить связь его поведения с жизнью моей сводной сестры. Она была намного старше меня, собирала фотографии актеров и актрис кино, вырезая их из иллюстрированных газет и журналов и вклеивая в большие альбомы. Тревога, обострив мое внимание, побуждала замечать некоторые странности в поведении отца, о которых я говорил маме, вызывая бурную реакцию против мужа. Что именно? Трудно вспомнить точно. Моя мать рассказывала, что, когда она спросила у меня, почему я трогаю себя впереди, я ответил, что папа тоже так делает, когда видит сестру. Мне смутно, как в галлюцинации, помнятся некоторые его поступки: кажется, я видел, как он поднял с пола в ванной ее трусики и поднес их к лицу, в другой раз он уронил коробку спичек на пол, чтобы иметь предлог нагнуться и снизу посмотреть на сестру, когда она сидела в кухне, подняв ноги на верхнюю перекладину стула. Более четко я помню, как однажды обидел сестру, крикнув ей: «Кокетка!»; слово, значения которого я не знал, прозвучало странно и предосудительно. Оно повисло в воздухе, заставив всех присутствующих обернуться ко мне, застыв от изумления: сестру с ложкой во рту над чашкой кофе с молоком, тетю, склонившуюся над угольной печью, раздувая огонь, с опахалом в руке, маму, выпрямившуюся у раковины, отца, стоящего перед окном с кисточкой для бритья в руке. «От кого ты научился этому слову?» — спросила в возникшей тишине мама. Потом, не дожидаясь ответа: «От тебя, он научился от тебя!» — в бешенстве набросилась она на папу. Я был ошеломлен и испуган: снова я оказался причиной ссоры и предателем своего отца.