Златоуст и Златоустка - Николай Гайдук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возле потаенного Золотого Устья дивчина оказалась одна. После покосной работы – не спеша, блаженно – девушка купалась, нежилась в тёмно-синей запруде, где серебром сияли звёзды белых лилий. Он подкрался к той запруде и…
И что там было дальше – на берегу под плакучими ивами – даже под пытками он никому и никогда не рассказал бы, нет. Любовь – это сказка и тайна, которую знают только два влюблённых сердца на земле. Ни словечком он не обмолвится, только щёки порой красноречиво будут говорить, краснея как два помидора, при одной только мысли о ней. При воспоминании о том, как она – царевна Златоустка! – выходит из воды и стоит на солнечном песке, одетая в одно лишь «драненькое платьице» – лёгкую и трепетную тень плакучей ивы, игриво дрожащую на покатых, загорелых плечах, на спелых яблоках грудей, на тонкой талии и ниже, ниже…
Помирать он будет, не забудет, как над головою в чистом небе горячо и судорожно вздёрнулась белая молния, видная только ему одному. Затем угрюмо бухнул гром, слышный только ему одному. И ослеплённый, и оглушённый этой небесной красотой, парень упал на колени, как дикарь пещерного столетия, свято почитающий грозную богиню. Доходя до неистовства, он головой – воспалённым лбом – несколько раз ударился о берег и начал целовать её следы в песке, продырявленном крупными дробинами воды, скатившейся с её длинных волос, похожих на царские кудри – цветы неземной красоты. Подкидыш был готов не только землю целовать – готов был камни грызть, чтобы хоть как-то, хоть чем-то подкрепить бессвязные, бессильные слова о своей огромной и всепоглощающей любви, о верности на веки вечные.
Вот об этом Ивашка и попытался кое-что нацарапать «на бересте», как говорили те, кто видел парня возле реки, где он сидел на пеньке, грыз карандаш.
– Был нормальный Ванька, а стал Иван-дурак, – горевал сердобольный народец в округе. – Скоро все берёзы обдерёт. Целыми днями бересту изводит.
3
Солнце над горами понижалось – косые красноватые лучи половиками задрожали возле порога и возле печи, на которой восседал дед Мурава. Деревенский этот Илья Муромец по натуре был человеком добрым, но грубоватым – долгое время работал лесничим, привык дубиною махать, соловьев-разбойников по лесам гонять.
– Царевна, говоришь? – Дед поглядел на писульки внука. – Да какая там, на хрен, царевна? Что я не знаю этих кержаков? Какие там хоромы и дворцы? Ну, пасека у них, ну, медогонка. И что? Да она такая же царевна, как я – царь Горох.
– Много ты понимаешь! – Ивашка забрал писанину. – Считай, что не показывал…
– Ну-ну, не серчай! – примирительно сказал бывший лесник. – Если в наших сказках даже простая лягушка – царевна, дак почему бы и нет? Это я согласен. А вот замуж за тебя она не хочет потому, что не слепая.
Подкидыш походил по горнице и, остановившись напротив зеркала, мрачновато посмотрел на свою физиономию – скуластую, кое-где побитую щедринами. Посмотрел – как на чужого, которого маленько недолюбливал. Высокий и широкий лоб, ещё не потревоженный морщинами, казался чересчурным – поросят можно бить, как шутят в деревне. Большие синие глаза, подёрнутые поволокой, казались девчачьими, и потому Ивашка время от времени старался глядеть хмуроброво, с суровинкой. Волевой подбородок был ему по душе. А вот эти жиденькие усики – два ржаных колоска над пухлой губой, говорящей о доброте и нежности – эти колоски ему не нравились; хотелось, чтоб скорее они заколосились, прибавляя парню возраст, придавая мужественный вид.
Отворачиваясь от зеркала, он поддёрнул штаны.
– А что? Симпатичное хрюкальце! И вообще… В школе нам говорили, что Лев Толстой по молодости был некрасивым, неловким и застенчивым.
– Эва, куда ты хватил! Не высоко? – изумился дед. – А скоко у Толстого было ребятишек? Я прочитал тут, в газетке. Он их много настрогал своим рубанком. А ты?
– И я настрогаю!
– Дурное-то дело не хитрое, внучек. Я не об этом пекусь. Как ты прокормишь детишек? Ты ведь, Ванька, оболтус. Ты вот на рыбалке был позавчерась, полную лодку рыбы натягал. А что опосля? – Дед нахмурился. – На кой чёрт отпустил?
Ивашка удивлённо вскинув брови.
– А ты откуда знаешь?
– Вся деревня знает. Кто-то с берега видел, растрезвонил. Вот зачем ты рыбу отпустил? Пуда полтора или все два?
Простован в окошко посмотрел – в сторону реки.
– Жалко стало. Как-никак живая тварь…
– Живая! – Дед сердито крякнул. – Ладно. Едем дальше. Вот зимой ты на белку пошёл. И чего? Снова жалко?
– Ну, а ты как думал? Она такая кроха, а мы ей – пулю в глаз.
– Тьфу на тебя! – Дед обескуражено покачал головой. – Да лучше ты ей пулю в глаз, чем она тебе орехи будет грызть!
– Какие орехи?
Запрокинув кудлатую голову под потолок, дед неожиданно расхохотался.
– Был один знакомый у меня. Соловей-разбойник в тёмном лесе. После работы на большой дороге он на радостях нажрался бражки, да и заснул голышом под сосной. А белка-то поблизости жила. Дак она ему чуть было все мужицкие орехи не отгрызла…
Синие глаза Подкидыша бестолково хлопали длинными ресницами, точно взлететь хотели.
– Чо ты буровишь, дед? Я не пойму.
– Вот то-то и оно. Когда созреешь, тогда и можно будет с тобой гуторить. – Становясь серьёзным, дед глазами показал на писанину. – Чем ты собираешься кормить своё семейство? Вот этими перлами на бересте? Дак эти перлы, милый, никогда не станут перловой кашей.
– А скоко я ореха из тайги притарабанил? А грибы? – перечислял добытчик, загибая пальцы. – А коренья? А мумиё…
– Дак я тебя за это не корю. Живёшь тайгой, вот и живи, не рыпайся. Не суй свой нос, куда собака хобот не совала.
Помолчали, слушая старинные ходики, размеренно шагающие в сторону летнего вечера. За окнами шум нарастал – усталые люди с полей возвращались: кто пешком, кто на телегах. В тишине за поскотиной ботало чуть слышно побрякивало – коровы шли домой. За деревней закат догорал – горсточка багряно-малиновых углей мерцала на горизонте. Сумерки стали сурьмиться по дворам, по улицам. Берёзы под окошком посинели, точно озябли, хотя на дворе было жарко – листва на деревьях поникла; уши лопухов скукожились возле ограды.
Как ни старался жизнью умудрённый дед – не переломил упрямство внука.
– Нет! – Подкидыш исподлобья уставился в туманные дали. – Поеду в Стольноград! Пускай пропечатают!
Приглушённый говор за стеной раздался, кашель. Дед головой встряхнул, потыкал пальцем:
– Вон батька пришёл. Он тебе съездит… по ушам, по загривку.
– А я не для того тебе рассказывал, чтобы ты ябедничал. Сокрушённо вздыхая, дед прилёг на печку, руки за голову заложил. Надоело внука образумливать.
– Баловство это, Ванька. В такую даль тащиться – одуреешь.
Это скоко суток пыхтеть на паровозе?