О нас троих - Андреа де Карло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ничего страшного, — сказала она. — Я здесь редко бываю.
Я же мечтал, чтобы Мизия бывала здесь как можно чаще, хотя она и казалась мне слишком ослепительной для окружающего нас города, а то, что она пришла на наше свидание пешком, казалось мне просто преступлением.
— Возьми мой, я дарю его тебе, — сказал я. Мой голландский велосипед, который я купил три года назад, входил в число тех немногих предметов, которые я действительно любил; я подтолкнул его к ней.
Мизия попятилась, неожиданно залившись краской: — Ты с ума сошел? — Все эмоции сразу же отражались в ее глазах: зрачки расширялись, черная бездна на светло-голубом фоне.
— Дарю, — снова сказал я и снова почувствовал себя страшно неуклюжим.
— Не хочу, не нужен он мне, — смеясь, она ловко увернулась от руля велосипеда.
— Мне тоже, — сказал я. — Если ты его не заберешь, зачем он мне? Я тогда брошу его здесь.
— Бросай, — сказала она, глядя куда-то в сторону; на ее скулах все еще держался румянец. Люди, пройдя мимо, оборачивались, обволакивали нас маслянистыми взглядами.
Я прислонил свой голландский велосипед к стене и оставил его там, даже не повесив замок, как делал всегда.
Мизия предложила зайти в маленький музей в двух шагах отсюда и, не дожидаясь ответа, пошла вперед. Я уже понял, что с ней можно забыть о пустых разглагольствованиях, она устроена иначе: слова у нее не расходятся с делом. Сказано — сделано, и все тут; для меня, привыкшего бездумно молоть языком, это было внове. Я перепугался и заволновался, но как можно решительнее зашагал рядом с ней и даже ни разу не обернулся, не посмотрел, что там с моим велосипедом.
В музее, как и на улице, мы опять держались рядом, чуть ли не касаясь друг друга, и я ощущал это всем телом, у меня по коже даже пошли мурашки; я чувствовал каждый ее вздох, шуршание ткани. Каждое ее движение отзывалось во мне сладкой мукой: она обогнала меня, потом обернулась, посмотрела мне в глаза, дотронулась до плеча, чтобы привлечь мое внимание и что-то показать. Я вдыхал ее едва уловимый аромат, наслаждался тем, как она отступает на несколько шагов от картины, чтобы охватить ее взглядом, потом подходит вплотную, рассматривает какую-то деталь под разными углами.
Мизия терпеть не могла картины на религиозные сюжеты, я тоже ненавидел их с детства; ей казалось просто преступлением, что на протяжении нескольких веков художники были вынуждены подчиняться требованиям заказчиков и изображать Христа, святых, мадонн, мертвецов, кресты и не могли посвятить себя чему-то живому, веселому и близкому им. Все находило у нее самый искренний отклик, в том числе и работа, она все принимала близко к сердцу, была участлива и благожелательна. Она жила, думала, действовала, повинуясь чувствам и инстинкту; я ощущал это по тому, как она двигается, смотрит, как меняется ее голос.
Она указала на портрет пятнадцатого века с изображенным на нем женским профилем:
— Представь себе: он сосредоточился перед холстом. И она замерла и дышит еле слышно. И так час за часом, день за днем, даже, может, неделя за неделей. Они словно оцепенели. Может, они за это время даже полюбили друг друга, в этом сне наяву. А потом он закончил портрет и исчез, она встала и тоже исчезла, прошли века, и осталась только картина.
Мне очень хотелось сказать Мизии, что я, как тот художник, смотрю только на нее, внимательно и сосредоточенно, но произнес только: «Ты права», — чересчур громко. Смотритель, дремавший на стуле в углу, очнулся и шикнул на нас, прижав палец к губам:
— Тссс!
— Но почему? — спросила Мизия. — Мы же не на кладбище. И не в церкви. Почему перед картиной надо обязательно стоять и молчать?
Она говорила совсем не грубо, просто удивленно и с ноткой протеста — я уже знал эту ее интонацию; смотритель что-то проворчал себе под нос, но не нашел что ответить.
Когда мы вышли на улицу, велосипеда, конечно, и след простыл — чего и следовало ожидать; я сказал об этом Мизии самым безразличным тоном, словно пропажа меня совершенно не волновала. «Какая жалость», — она посмотрела на меня огорченно, но снова возвращаться к уже закрытой теме не собиралась; я вдруг испытал своего рода облегчение, мне было уже не так жаль потерянного велосипеда, и я больше гордился тем, что достойно играю свою роль.
Мы пошли прогуляться по Милану с тем же настроением, что ходили по музею. Мы указывали друг другу на лица прохожих, на их походку, одежду, ловили обрывки фраз, подмечали особенности поведения, жесты, взгляды. Когда-то я склонен был воспринимать все происходящее как свое личное дело, потом, благодаря Марко, научился смотреть на вещи по-другому, как сторонний наблюдатель; с Мизией делать это было веселее, чем с Марко: между нами будто пробегали электрические разряды, они вдохновляли меня и будили воображение. Даже Милан Мизия видела не в таких мрачных тонах, как Марко: конечно, он казался ей серым и гнетущим, неприспособленным для людей, но поскольку она лично не обязана была жить в этом городе, то видела в нем и что-то привлекательное.
— Этот город прячется за фасадами домов, во дворах, — говорила она. — Надо только постараться, чтобы отчаяние не поглотило тебя заживо. То же и с самими миланцами, разве нет? Посмотришь на них, и с души воротит, но ведь почти все они сами не рады, что живут здесь, маются и ругаются; впрочем, это уже хорошо, когда есть и такие, которые уверены, что живут в самом красивом и великом городе мира. Вот только никто ничего не делает, чтобы что-то изменить. То ли смирились, то ли просто во всем разуверились.
Мизия была снисходительней Марко, более оптимистично настроенной и гораздо активнее его: в восемнадцать лет она уже жила самостоятельно и работала в другом городе. Я шел с ней по центру Милана, не веря своему счастью, и мир вокруг наполнялся светом, красками, глубиной, и во мне просыпались новые, острые чувства, о существовании которых я даже не подозревал.
Наконец, нам обоим надоело бесцельно гулять по улицам, и на каком-то перекрестке она спросила, какие у меня планы. Планов у меня не было, даже никаких идей: я просто шел рядом с этой удивительно красивой девушкой, на которую все оборачивались, а она общалась со мной, как с самым близким и симпатичным ей человеком, и мне нравилось все, что она мне говорит, я во всем был с ней согласен. Я спросил у нее, не хочет ли она зайти ко мне и выпить чашку чая. «Отлично», — охотно согласилась она, изящная, порывистая, сильная, своевольная, будто светлогривая дикая лошадка.
Мой дом. Небольшой, всего три этажа, опоясанных общими галереями, внутренний дворик; штукатурка когда-то типичного для Милана желтого цвета, облупленная и почерневшая. Когда открываешь деревянную дверь, шум с улицы врывается во двор: сухой треск мотоциклов без глушителей, глухое рычание грузовиков долетают до противоположной стены и, отражаясь от нее, возвращаются обратно, а если закрыть дверь, они повисают в воздухе, словно крики диких животных.
Я поднимался по лестнице, показывая дорогу, — всего три коротких пролета — и через каждые три ступеньки оглядывался на Мизию, шедшую следом; с огромным трудом мне удавалось держать себя в руках, идти спокойно, сохранять нормальное выражение лица и скрывать свое изумление: я до сих пор не мог поверить в реальность происходящего. На узкой лестнице особенно хорошо были слышны мое сопение и легкое дыхание Мизии, которая с любопытством оглядывала стены.