Стеклянные пчелы - Эрнст Юнгер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно такое ощущение появилось у меня в доме Дзаппарони: у этого дома настоящий хозяин. Я готов был поспорить, что этот уголок земли не связан с внешним миром никакими проводами, ни счетчиками. Скорее всего, Дзаппарони выстроил свои владения по образцу закрытых торговых городов старых времен. Ему помогли его аппараты. В аппарате абстрактная сила становится конкретной, воплощается в предмете. А между тем, ни одного аппарата я не заметил, атмосфера была совсем другая. На столах даже стояли свечи и песочные часы на камине.
Здесь явно обитал человек, который не получал пенсии, а сам ее выплачивал. Сюда не могла проникнуть полиция, ни под каким предлогом и ни по чьему приказу. Дзаппарони держал собственную полицию, и она выполняла только его указания и больше ничьи. А кроме того, государственная полиция и штат инженеров оберегали и обслуживали его заводы и все их коммуникации, и все вроде бы «по взаимному согласию», но неизменно по воле фабриканта и ни по чьей иной.
Зачем же, спрашивается, человеку с такими возможностями понадобился я? Чем я могу ему быть полезен, я, который уже совершенно загнан в угол? Какая-то тут тайна, не иначе, и я к этой тайне теперь причастен. Тут что-то особенное, глубинное, из-за чего человек с такими полномочиями вынужден использовать для реализации своих планов какие-то окольные пути. Законность, велика она или мала, всегда граничит с беззаконием. И чем больше прав, тем дальше отодвигается эта граница. Среди могущественных персон беззакония больше, чем среди маленьких людей. Когда правомочия становятся абсолютными, границы размываются вовсе, и закон уже трудно отличить от беззакония. И вот тогда и могут пригодиться те, с кем не страшно воровать лошадей.
Дворецкий, воплощенная учтивость, привел меня в библиотеку и оставил одного. Я упоминаю это впечатление, потому что оно отражает состояние недоверия, в котором я пребывал. Я пристально наблюдал за всяким, с кем встречался в последнее время, и обижался даже по мелочам, не то что раньше. Как бы то ни было, поведение слуги не давало повода предположить, что хозяин отзывался обо мне пренебрежительно. Впрочем, я все еще сомневался, что вообще увижу этого хозяина лично, скорее всего, он пришлет ко мне одного из своих секретарей.
В библиотеке было тихо и уютно. Книги со спокойным достоинством выстроились на полках – однотомники в светлом пергаменте, в тисненой замше и в коричневом сафьяне. Пергаментные тома были подписаны от руки. Кожаные корешки блестели красными и зелеными титулами или золотыми литерами. Книги были, очевидно, старые, но вовсе не оставляли впечатления, будто их тут выставили вместо обоев. Ими пользовались. Я прочел несколько заголовков, которые мне мало что говорили: древняя техника, каббала, розенкрейцеры, алхимия. Наверное, хозяин отдыхал здесь душой от повседневных забот и метаний.
Мощные стены могли бы сделать это помещение мрачным, если бы не окна почти что от пола до потолка. Стеклянная дверь была открыта и вела на широкую террасу.
Внизу, как старинное полотно, расстилался парк. Деревья блестели свежей листвой. Прямо видно было, как они напитываются влагой из земли. Деревья стояли вдоль ручья, который неспешно протекал через каскад прудов, покрытых ряской и мхом. Когда-то в этих прудах монахи разводили рыбу. Цистерцианцы строили плотины, как бобры.
Это большая удача, что стены сохранились. По большей части, особенно вблизи больших городов, подобные строения давно разрушены. Их используют как каменоломни. Но здесь среди листвы еще виднелся серый камень. Даже, кажется, стены захватывали еще и пахотные земли: я увидел вдалеке крестьянина, что шел за плугом. Воздух был чист. Солнце играло на спинах лошадей и на пластах земли, которые вскапывал плуг. Благостная картина, хотя, конечно, странно видеть, как пашут плугом на земле человека, выпускающего тракторы, которые и землю роют, как кроты, и урожай сами собирают. Не поместье, а музей какой-то, да и только. Готов предположить, что хозяин не желает видеть машины, когда выходит на террасу и смотрит на свои сады и пруды. И на столе у него всегда урожай, взращенный по-старинному, и его хлеб – это по-прежнему хлеб, а вино – все то же вино, в то время как вообще-то и хлеб уже не хлеб, и вино – не вино. А какая-то подозрительная химия. Нынче надо быть несметно богатым, чтобы избежать этой отравы. Этот Дзаппарони – хитрый лис, который уютно устроился в своей норе за счет нас, дураков, как аптекарь, который продает свои снадобья по цене золота, а сам пользует себя и семейство старым копеечным дедовским средством.
Поистине мирное место. Жужжание заводов, гудение шоссе и парковок едва долетали сюда через садовые заросли. Звонко звенели скворцы, зяблики, дятлы долбили старые стволы. Дрозды прыгали на лужайках, в пруду плескались и подпрыгивали карпы. Вокруг портика террасы, усаженного цветами, сновали пчелы и мотыльки. Был майский день в полном его великолепии.
Я рассмотрел картины и книги с чудными заголовками, присел за маленький столик, у которого стояли два стула, и стал смотреть в открытую дверь. Воздух здесь был гораздо чище, чем в городе, он почти пьянил. Глаз радовали старые деревья, зеленые пруды, коричневые пашни в отдалении, где крестьянин пахал землю и отдыхал в конце борозды.
Как в теплый весенний день мы еще ощущаем где-то глубоко внутри зимний холод, так я перед этой картиной остро почувствовал неудовлетворенность, омрачавшую мою жизнь все последние годы. Отставной кавалерист являет собой удручающее зрелище посреди большого города, где не осталось ни единой лошади. Как же все изменилось со времен Монтерона. Слова утратили свой смысл, и война больше не война. Монтерон перевернулся бы в гробу, узнай он, что они нынче называют войной. Да и мирная жизнь-то уже не мирная.
Еще раза два-три довелось нам проскакать по полям, которые со времен Великого переселения народов топтали вооруженные всадники. Но скоро нам сообщили, что и это больше невозможно. Мы еще носили великолепные пестрые мундиры, гордились ими, блистали в них. Только вот противника мы больше не видели. Невидимые стрелки с большого расстояния брали нас на прицел и одним выстрелом выбивали из седла. Если нам удавалось до них доскакать, они оказывались под защитой колючей проволоки, которая распарывала шкуру нашим лошадям, эту проволоку было не перепрыгнуть. Конец пришел кавалерии. Выбыли мы из игры.
В танках было тесно, жарко и шумно, как будто сидишь в котле, по которому кузнецы колотят молотами. Пахло бензином, машинным маслом, резиной, паленой изоляцией и асбестом, а после выстрела – порохом. Земля ходуном, прицел, огонь, и – в цель. Это был совсем не один из великих дней кавалерии, о которых рассказывал Монтерон. Это была работа с раскаленными машинами, невидимая, бесславная, как смерть в огне, от которой никуда не денешься, как сожжение на костре. Я содрогался от отвращения: до чего же дух человеческий беспомощен перед властью огня, но это, должно быть, заложено глубоко в нашей природе.
Кроме того, само военное ремесло сделалось сомнительным. Я вскоре узнал, что и солдаты больше не солдаты. Служба проходила под знаком взаимного недоверия. Прежде достаточно было клятвы верности на знамени. А теперь приходилось задействовать бесчисленных полицейских. Чудовищная перемена. В одночасье все перевернулось, и то, что раньше считалось преступлением, за одну ночь превратилось в обязанность. Мы заметили это, когда после проигранной войны вернулись на родину. Слова утратили свой смысл – уже и отечество больше было не отечество? За что же тогда мы все воевали и погибали – Монтерон и его ученики?