Эллинистически-римская эстетика I – II вв. н.э. - Алексей Федорович Лосев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прежде всего очень важно введение в число основных причин того, что Сенека называет «побуждением» к творчеству. Этот полупсихологический, полутрансцендентальный принцип сам по себе уже достаточно характерен для эллинистически-римской эстетики, чтобы нужно было его комментировать. Мы знаем происхождение и сущность этого субъективизма, и здесь мы должны упомянутый принцип только выдвинуть, подчеркнуть.
Более интересен для нас пятый принцип. Сенека вполне четко различает «форму», которую он называет по-гречески eidos, и идею, которую он также именует платоновским термином idea. Казалось бы, какая же тут может быть разница? И то и другое есть чистое осмысление вещи. Зачем же тут два термина? «Идея» есть образец, который созерцается художником. В сущности говоря, ничего иного Сенека здесь и не утверждает. «Эйдос» есть смысл вещи, взятый сам по себе; «идея» же есть смысл вещи, взятый в аспекте его функционирования в качестве «образца», это смысл не сам по себе, но – для иного. В письме 58, 16 сл. мы находим еще такое утверждение. Если нужно с кого-нибудь нарисовать портрет, то «образцом» является самый этот человек. Его лицо, с которого ум живописца списывает портрет, есть «идея». Само же оформление вещи есть «idos» (то есть eidos). Когда рисуется портрет Вергилия, то «идеей» является лицо Вергилия, образец для будущего произведения, а то, что художник извлек из него и вложил в свое произведение, это – «эйдос». Если статуя имеет некое лицо, это – эйдос. Но если сам образец имеет некое лицо, всматриваясь в которое художник оформил статую, это – «идея». Тут неясно, что же такое «идея» и «эйдос».
Но тут-то перед нами и есть весьма знаменательный шаг вперед, который, однако, не так просто формулировать. Можно рассуждать так. Существует физическая вещь, и существует (объективно существует вместе с нею же) ее смысловая форма. Но вот я воспринимаю эту вещь и познаю ее. Что же делается с ее смысловой формой? Я ее познаю иначе, чем вы, да и сам я в разное время и воспринимаю и познаю ее по-разному. Следовательно, кроме объективной смысловой формы вещи есть еще и моя субъективная смысловая форма, которой в самой-то вещи нет, но она есть в моем сознании, и она-то и создает полную конкретность восприятия. То же и у вас, и у всякого другого.
Можно ли такое рассуждение считать преодолением субъективизма? Конечно, нет. Это не только не есть преодоление, это утверждение его в самой конкретной, в самой интимной реальности. Как раз то самое, что в вещах наиболее конкретно, оно-то, оказывается, и есть мое собственное порождение, а вовсе не есть смысловое состояние самих вещей.
И вот существует теория реальности не просто смысла, но понимаемого смысла, объективной реальности понимаемого предмета. Когда вещь не просто мыслится, но еще и понимается, то есть так или иначе интерпретируется, она делается выразительной, как бы расписанной, фигурно разделанной. И вот вся эта смысловая выразительность тоже оказывается реальной – в том же самом виде, в каком реально и отвлеченно-смысловое. Существует не только смысл сам по себе, то есть отвлеченно-мыслимый смысл, но и смысл выразительный, смысл не для себя, а для иного, смысл понимаемый, умно-фигурный. И это не просто чувственный образ вещи, для которого не нужна чистая смысловая выразительность, но именно умный образ вещи, выразительно-умный образ вещи, «идея» вещи, а не просто ее «эйдос». И Сенека очень отчетливо говорит:
«Не имеет особого значения то обстоятельство, где находится созерцаемый художником образ, вне его или только в его воображении».
«Идея» все равно реальна (не вещественно, а в смысловом отношении реальна); и, конечно, категория «места», – «здесь», «там» и прочее – к ней совершенно неприменима.
В связи с этим разрешается и несколько курьезный вопрос о взаимоотношении эйдоса и идеи в 58-м письме. Дело в том, что один и тот же предмет может быть и эйдосом и идеей в зависимости от точки зрения. Вещь, данная сама по себе, содержит в себе свое смысловое оформление, которое есть эйдос; данная в аспекте понимания или интерпретации, она есть уже идея. Художественное произведение, данное в смысле нашего интерпретирующего понимания, но взятое само по себе, оформлено некоторым эйдосом; рассмотренное же как продукт художнического понимания и воспроизведения, оно есть идея.
Таким образом, Сенека, желая обосновать художественную структуру, как она появилась из интимной глубины сознания, постулирует ее смысловую реальность не только в отвлеченном виде, но и во всей ее созерцаемой конкретности. Цицерон, говоря о своей «cogitata species» (ИАЭ V, с. 486), «о своем мысленном образе», требовал только, чтобы в нем видели не просто психологическую текучесть, но и смысловую устойчивость, не подверженную внесмысловой текучести. Сенека же простирает эту устойчивость и на все конкретное и созерцательно-наглядное содержание художественного образа, требуя, чтобы и здесь не было сведения на простую психологическую, хотя бы и творческую, текучесть.
В данном месте, а в особенности если принять во внимание и все космологически-теологические моменты в приведенном тексте, мы видели гораздо более зрелый продукт стоического платонизма, чем у Цицерона и Посидония. Тут не только введена сфера чистого и объективного смысла, но она доведена и до стадии выразительности, до степени бытия понимаемого, то есть так или иначе нами интерпретируемого. Не нужно только смешивать это с классическим платонизмом. Там обосновывалась текучая вещественность бытия и возводилась к объективно-смысловой выразительности идеи. Здесь же она обосновывается не сама по себе, но – тем, как она зрима изолированному субъекту. Здесь, конечно, тоже выход к объективно-смысловой выразительности идеи. Но это будет выход к чрезвычайно детализированной выразительности, включая и всю стихию субъективного сознания, тоже долженствующего найти свой коррелят в объекте, в то время как у Платона и Аристотеля их мировой Ум был только апофеозом абстрактной всеобщности.
Однако этим еще не кончается вопрос о «причинах» в применении к художественному образу. Сенека, приведя рассуждение о пяти причинах в 65-м письме, тут же считает это рассуждение недостаточным. Он пишет:
«Мне кажется, что число причин, перечисленных Платоном и Аристотелем, или слишком велико или слишком мало. Ибо если они называют причиною все, без чего не было бы явления, то