Белая лестница - Александр Яковлевич Аросев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как раз вы оба должны будете у нас выступать. Вот вам повестки и будьте добры расписаться.
Шептуновская потрещала еще о чем-то и заключила с видом делового человека:
— Ну, я пошла. Вы, товарищ Деревцов, кажется, едете, может, нам по пути?
— Да, по пути, — покорно ответил он. Встал и последовал за Шептуновской, как зверь за укротительницей.
Несомненно, Деревцов умирает духовно. Все еще падают жертвы. Значит, борьба продолжается. Впереди лежит длинный, тернистый путь. Пожалуй, прав Клейнер, который говорит, что для новой жизни нужны новые люди, а старые должны идти на слом.
Вероятно, Клейнер думает, что нужды, как он, двужильные.
Клейнер — особенный человек. Чекист с ног до головы. Может быть, лучший экземпляр этого слоя. Едва ли когда-нибудь помянут его потомки. Едва ли воздвигнут ему памятник. А между тем это на редкость преданный человек. Полный скрытого внутреннего энтузиазма. По наружности сухой. Сухой и на словах, а между тем, когда говорит, — увлекает. В звуке голоса его есть что-то детское, манящее. Говорят, что в своей жизни он только однажды улыбнулся, да и то неудачно: какой-то просительнице-старушке сообщил о расстреле ее сына и улыбнулся невольно от волнения. Старушка упала в обморок. С тех пор Клейнер никогда уже больше не улыбался.
Клейнер редко умывался. Носил на себе и зиму, и лето, и день, и ночь все одну и ту же кожаную куртку. Жил в очень буржуазном доме. Но по неопытности поселился не в самых комнатах, а около парадной двери, в раздевальной. Его привлек там каменный блестящий пол, изразцовые блестящие стены и чучело медведя в углу, державшее в лапах деревянное блюдо с надписью: «Хлеб-соль». Клейнеру доставили пышную кровать, но он про нее забыл, и она стояла сложенной в коридоре, а Клейнер спал на сундуке бежавшего швейцара.
Растительности на лице Клейнера не было, как у кастрата. Глаза пустые и маленькие, как дырки. Нос прямой, а посреди его заживший рубец. Говорит всегда громко, а губы не шевелятся, поэтому кажется, что говорит не он, а кто-то невидимый, спрятанный за ним.
Клейнеру, вероятно, никогда не поставят памятника, а следовало бы: он израсходовал на революцию всю свою душу.
Как-то ночью Клейнер пришел ко мне. Взволнованный, но скрывающий волнение.
— Дело есть, дельце небольшое к вам, — заговорил он сбивчиво. — Сбоку, где здание нашей Чека выходит на улицу, можно было бы поставить экран и показывать публике, как наказывают за разные преступления. Можно показывать и убийства, то есть расстрелы. А вверху чтоб надпись была: за то-то. Понимаете? Такой бы кинематограф для всех.
— На американский лад хотите?
— Да, да, именно. Чтобы всем урок был, чтобы боялись. Чем больше будут бояться, тем меньше с нашей стороны убийств… то есть это, расстрелов. Застращать публику надо, застращать.
По лицу Клейнера мелькали тени. Иногда мне казалось, что зрачки его глаз вздрагивают. То, что он предлагал, была явная ненормальность. И вообще он вел себя как-то странно. Поэтому я ему почти не возражал.
— Как вы думаете насчет кинематографа? А? Я думаю, что это… расстрелы сократились бы… От этого, от зрелища… Напугались бы… — говорил Клейнер и шагал по комнате с точностью тяжелого маятника. Ходил, говорил и кашлял.
Чувствовалось, что слова его прикрывают нечто другое, значительнее слов. Должно быть, этим-то другим он и пришел поделиться со мной. Искал способа выразиться и не находил. Получались одни только слова, а слов было мало. Клейнера наполняло нечто такое, что требовало другого способа для своего выражения. Клейнер был похож на ребенка, лепечущего бестолково начатки слов.
Я хотел помочь Клейнеру, но в моем распоряжении тоже были только слова.
— Зрелище только развращало бы, — ответил я Клейнеру.
— Как, как вы сказали? «Развращало бы»? Вы с предрассудками. Петр I завез русских студентов в Стокгольм и велел им в анатомическом театре у трупов мускулы зубами раздирать, чтобы научились препарировать. Это небось не развратило? Что необходимо, то не развращает. Поймите это. Что необходимо, то не развращает. Не развращает, черт возьми!
Клейнер не смог долго высидеть — ушел.
Однажды вечером я сидел у себя в исполкоме. Потухающие лучи бродили по углам зеленой губернской комнаты. Круглая зеленая печка походила на старого, забытого лакея, который прислонился к углу, заложив назад руки. Преступный свидетель, который видит, да молчит.
Я дописывал воззвание к крестьянам по поводу разверстки. Работа продвигалась медленно, хотя я добровольно себя насиловал. Голова была тяжелой.
Комната темнела.
Когда я переставал скрипеть пером, в комнате становилось совсем беззвучно. Делалось жутко. Я сжимал виски, тер лоб, смотрел на бархатный диван и думал.
Вдруг мой взор упал на кресло, в котором сидел Деревцов. Черт возьми! Что за абсурд! Мне показалось, что на спинке кресла белеет бледное лицо Деревцова. Я вздрогнул. Бросил перо, вскочил. Ерунда! Это блестящая белая дверь отбрасывала свое отражение на спинку кресла.
Я продолжал писать. Трудно писать: слесарная работа куда легче. Надо писать «понятным» языком. Вот нелепость. Есть два языка: понятный и непонятный. Должно быть, и в этом отражается классовое деление общества. Особенно трудно писать для мужика: он молчит и все в своей бороде прячет — и смех, и слезы.
Глазам стало больно от темноты. Я откинулся на спинку кресла и произнес шепотом:
— Устал.
А может быть, я этого и не произнес? В прошлый раз это слово сказал здесь Деревцов. Может быть, эти звуки еще дрожали в воздухе, и я просто услышал их вторично.
Мне стало душно в комнате…
В конце концов я дописал воззвание.
Домой возвратился поздно. Усталый. Разбитый.
Часа в три ночи меня разбудил звонок телефона.
«Ба, — подумал я, — опять, должно быть, банды».
Взял трубку:
— Алло, я слушаю.
— Приблизительно час тому назад застрелился Деревцов, — это говорил Клейнер.
— Как? — спросил я, совершенно остолбенев и не зная, что дальше говорить.
— В рот, из маузера.
— Нет, не про то… одним словом, сейчас приеду…
И приехал.
Деревцов лежал на кровати с закинутой назад головой. Остекленелые глаза смотрели на железную спинку кровати.
Обнимая труп за плечи, отчаянно рыдала Шептуновская.
А на столе лежала записка, написанная карандашом:
«Я устал, и вообще все зря».
Мне вспомнилось, как год тому назад, в Москве, Пирский сказал про Деревцова:
— Деревцов нюхает кокаин.
СОЛНЦЕ КРАСНОЕ
Товарищ Ленин передает по проводу: «Москва ждет от вас хлеба. Наша надежда на вашу губернию». Наконец сегодня получил от него лично записку: «Под личной ответственностью предгубисполкома жду выполнения разверстки».
Я решил сам отправиться по