Платформа - Роджер Леви
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Может кто-нибудь мне помочь? С кем-нибудь еще было такое: вам является ваша мертвая мать, просит не ехать в путешествие, и вы не едете, а все, кто поехал, погибают?..»
Истории были такими удивительными, что иногда я на них реагировал.
«Со мной такое было, да». И я отвечал собственным рассказом. Конечно, у меня не хватало воображения, чтобы выдумать что-то самому, а поскольку я не собирался открывать им собственную жизнь, то излагал чужие истории так, словно бы они принадлежали мне, подправляя необходимые элементы. Я стал своего рода посредником. Истории не были ложью. Какая разница, что тот «я», о котором в них говорилось, не был мной?
Эти исповеди утешали и меня тоже. У меня получалось проспать один или два часа из каждых двадцати четырех.
Песнь стала мне наставницей во времена отчаяния. Я обнаружил, что тоска мучит всех. Пусть те уроки, что мы усвоили при гибели Земли, и положили конец любой вере в божественное – для всех, кроме жителей Геенны и неназываемой планеты, – но эта безбожная катастрофа не могла остановить людей от тоски по чему-то иному. Они хотели, чтобы существовало что-то еще. Они не хотели просто умирать. В этом они походили на Пеллонхорка. Они не хотели умирать и хотели правосудия – нет, чего-то даже лучше него: они хотели справедливости.
Им не суждено было ее получить. Никогда. Никому не суждено добиться ни справедливости, ни правосудия, ни даже сочувственного выслушивания. Люди могут получить разве что обещание этих вещей – невозможное, божественное. А если они никогда не узнают, что обещание было пустым, то какая разница?
Но, даже понимая это, я хотел того же. О Геенна!
И все это время я продолжал думать: что же я могу сделать для Пеллонхорка?
Я выработал распорядок. Ночью я исследовал Песнь, а днем, когда медленная работа над проблемой Пеллонхорка становилась невыносима, посещал Этаж, хотя к тому моменту Шепот меньше нуждался в моей помощи.
Пайрева работала фильтром, сообщая мне о затруднениях, с которыми не могли справиться другие. С каждым днем она становилась все чудеснее, и я обожал ее все сильнее и сильнее. Она была спокойной и непоколебимой, и так любила меня. Ее существование делало бремя моей задачи посильным, а ее любовь делала вероятность провала невыносимой.
В это время Пеллонхорк занимался дисциплинарными аспектами бизнеса и рядом собственных замыслов. Одним из них было засеивание Системы. Я хотел установить за ним слежку, но риск обнаружения был слишком велик.
У меня были и собственные заботы. Я обнаружил, что могу занимать свой ум несколькими вопросами одновременно, так что легко справлялся с мелкими делами. У меня на счету была огромная сумма бедолларов – накопленных как мной, так и отцом, – и я использовал эти деньги для разработки новых информационных ресурсов. Я всегда, с самого детства на Геенне, был зачарован информацией и процессами ее архивации. Теперь, когда я не мог уснуть и слишком нервничал, чтобы исследовать Песнь, я начал руководить созданием огромных информационных хранилищ, пьютерия которых размещалась на незаселенных астероидах на орбите. Эти самоархивирующие, работающие на солнечной энергии спутники были мощны настолько, что не просто могли хранить в себе копии всего, что появлялось в Песни, но с помощью встроенных ИИ еще и сопоставлять информацию и связывать ее перекрестными ссылками в таких масштабах, которые иначе были невозможны.
Мои архивы стали для меня таким же прибежищем, как и Песнь. Я мог погрузиться в них настолько, что ненадолго забывал обо всем остальном.
Но реальность всегда догоняла меня.
Жизнь была несправедлива. Хоть я и не был верующим, но часто ловил себя на том, что обращаюсь к Богу, как меня учили на Геенне. И, хоть я и не был верующим, это меня утешало.
Я спрашивал Его: «Как может такое происходить?» Я женился на Пайреве, и в справедливой Системе был бы счастливее, чем за всю свою жизнь. Иногда, посещая Этаж, я погружался в грезы наяву, просто наблюдая, как она работает. Она говорила с людьми, а они ей отвечали. Она касалась их плеч, а иногда – запястий или ладоней. Они обменивались улыбками и долгими взглядами. Иногда в их голосах было напряжение, иногда – удовольствие. Я все это понимал и знал, что значили все эти приливы и отливы человеческого общения. Я и сам был теперь на это способен, без всякой неловкости, и часто так разговаривал с Пайревой, не замечая, что я это делаю. Я так сильно изменился с тех пор, как встретил ее, и продолжал меняться.
Я понял, что рефлексирую! Конечно, я знал, что до сих пор чем-то не похож на остальных. На Геенне я перешел от понимания, что отличаюсь от других одной конкретной чертой, к пониманию, что отличаюсь серьезно. А после, с Соламэном, я перешел от незнания о том, чего мне не хватает, к заблуждению, что знаю. Потом научился этому подражать. А теперь, с Пайревой, я начинал по-настоящему понимать людей.
Пайрева. Когда я думал о ней, то мой мозг начинал пробуксовывать. Я шептал себе ее имя. Пайрева. О, как я ее любил.
Да. Я наконец-то постиг любовь, а Пеллонхорк собирался положить всему этому конец. Я любил Пайреву, но, если бы я ничего не сделал, чтобы помочь Пеллонхорку, и она, и я погибли бы. А вместе с нами, разумеется, и вся Система, но это для меня не было чем-то значимым.
Пеллонхорк до сих пор отказывался от любых методов лечения рака. Я провел исследования в Песни и откопал примерные сроки, за которые мог быть открыт способ исцеления, и узнал, что возможно определить и предложить направление для исследований, задав серию простых вопросов:
Понятны ли нам все аспекты механизма заболевания?
Если нет, есть ли у нас информация, необходимая для понимания этих аспектов?
Если нет, известна ли нам технология, необходимая для получения этой информации?
Если нет, понимаем ли мы, как нам разработать эту технологию?
И так далее, для каждой грани проблемы. Граней было много. Вопросы были несложные, однако множились в геометрической прогрессии. Меня поразило их сходство с раковыми клетками Пеллонхорка – каждый вопрос был словно клетка, делившаяся на два вопроса, потом на четыре, на восемь…
Даже мой мозг не способен был одновременно удержать в памяти ответы после более чем пятидесяти удвоений вопросов. А в случае Пеллонхорка ситуацию осложняло еще и то, что, поскольку он не лечился, проблема – рак – развивалась уникально. Его рак, в отличие от болезни Соламэна, разраставшейся непрерывно, но локально, захватывал кровяные тельца и нервы, как будто адаптировался к каждой преграде. Пеллонхорк начал прихрамывать, а его левая рука утрачивала силу и безвольно болталась.
В конце каждого дня, прежде, чем вернуться домой, к Пайреве, я встречался с Пеллонхорком в его кабинете. Мы больше не обсуждали рабочие вопросы. Каждый вечер я спрашивал, не начал ли он лечиться, и каждый раз он отвечал, что не начал и не начнет. Однажды он сказал, что ему нужно проветриться, и мы отправились в бар; я поддерживал Пеллонхорка всю дорогу. Встречные кивали и улыбались ему, но держали осторожную дистанцию и никогда не смотрели в глаза. Наш столик в баре был свободен. Думаю, он всегда был зарезервирован для нас. Я никогда не видел его занятым.