Вырождение - Макс Нордау
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Демонизм Бодлера нашел наиболее горячих последователей в лице Вилье де Лиль-Адана и Барбе д'Оревильи. У этих двух писателей несколько общих характерных черт, кроме их принадлежности к семье психопатов. Вилье и Барбе, как часто бывает с помешанными, сочинили себе какую-то сказочную родословную. Первый признавал себя потомком знаменитого полководца и гроссмейстера мальтийского ордена графа де Лиль-Адана (хотя тот как гроссмейстер не мог быть женатым) и в один прекрасный день обратился к английской королеве с требованием о выдаче ему острова Мальты, как законного своего наследия. Барбе присвоил себе аристократическую фамилию д'Оревильи и постоянно толковал о никогда не существовавшем высокоаристократическом своем роде. Оба выставляли напоказ свой ревностный католицизм, но в то же время страстно предавались богохульству. Оба оригинальничали в костюме и образе жизни, а Барбе, как мы видели, писал, по примеру других графоманов, свои письма и литературные труды разноцветными чернилами. Вилье и в особенности Барбе создали поэзию, напоминающую самые дикие показания средневековых колдуний во время пытки. Книга Барбе «Женатый священник» (“Le prêtre marié”) прямо может быть приписана человеку, жившему в то печальное время; но автор превзошел себя еще в «Дьяволицах» (“Les diaboliques”) – сборнике безумных рассказов, в которых мужчины и женщины предаются самому отвратительному разврату, постоянно взывают к черту, восхваляют его и служат ему. Все, что тут составляет вымысел, Барбе с величайшим нахальством выкрал из книг маркиза де Сада; ему самому принадлежит только католический покрой, который он придал своим гнусностям. Нам нечего на них останавливаться; и сказанного достаточно, чтобы понять, каково было влияние Бодлера на его последователей.
Сам Барбе имел последователя в лице известного уже читателям Пеладана, первый роман которого «Высший порок» занимает выдающееся место в литературе демонизма. Пеладан, тогда еще не присвоивший себе сана ассирийского царя, выясняет в этой книге, что ему представляется «высшим пороком»: «простое удовлетворение инстинкта слепо, совершение преступления – безумие; но придумать и установить теорию – это требует спокойной умственной работы, и вот она и является высшим пороком». Бодлер выразил ту же мысль короче: «Сознанное зло».
Тот же Вилье, который заимствовал у Бодлера его демонизм, усвоил его пристрастие к искусственному и выразил это в романе «Ева будущего» (“L'Eve future”). В этой книге он выражает мысль, что ближайшая ступень развития человечества будет состоять в том, что женщина исчезнет и будет заменена машиной, которой он довольно непоследовательно присваивает, однако, форму женского тела. Как только винт будет установлен надлежащим образом, вы получите все, что желаете: любовь, капризы, измену, преданность, всякий разврат, всякий порок. Такая женщина-машина действительно еще более искусственна, чем стеклянный пейзаж Бодлера.
Но поучительнее всех этих последователей Бодлера – его позднейший ученик Гюисманс, задавшийся целью соединить все характерные черты музы своего учителя, разбросанные в его произведениях, и воплотить их в одном лице, т. е. представить нам бодлеризм мыслящим, действующим, живущим. Книга, в которой он изображает нам такой образец декадента, озаглавлена «Наоборот» (“A rebours”).
Слово «декадент» впервые почерпнуто французскими критиками в пятидесятые годы для обозначения своеобразности Готье и в особенности Бодлера из времен упадка Римской империи, а ныне ученики этих писателей и их прежних подражателей присваивают себе эту кличку, как почетное название. В противоположность названиям «прерафаэлиты», «символисты» слова «декадентство» и «декаденты» имеют вполне определенный смысл.
«Стиль упадка, – говорит Готье, – составляет не что иное, как достигшее высшего развития искусство, которое нарождается во время стареющей цивилизации с ее косыми солнцами. (!) Это искусный, сложный, ученый стиль, преисполненный градаций и изысканности, все более раздвигающий границы языка, заимствующий слова во всех специальных лексиконах, краски – на всех палитрах, звуки – у всех инструментов, силящийся воспроизвести самую невыразимую мысль, самые неопределенные и изменчивые очертания, прислушивающийся, чтобы дать им выражение, к тончайшей исповеди невроза, стареющей и разлагающейся похоти и к странному обману чувств, вызываемому переходящим в сумасшествие, навязчивым представлением. Этот стиль времен упадка составляет высшее совершенство слова, которому поведено все изображать и которое доведено до крайнего преувеличения. Можно напомнить испещренный зелеными жилками разложения и словно одичалый язык позднейших времен императорского Рима и запутанные утонченности византийской школы, эту последнюю форму греческого искусства, уже начавшего расплываться; но это необходимый и неизбежный язык народов и цивилизаций, заменивших естественную жизнь искусственной и вызвавших в человеке небывалые потребности. Он, впрочем, нелегко дается – этот презираемый педантами стиль, потому что он выражает новые мысли посредством новых форм и слов, которых дотоле еще никто не слыхал. В противоположность классическому стилю он допускает тени, и в этих тенях движутся в беспорядке чудовища суеверия, страшные призраки бессонницы, ночные ужасы, укоры совести, вздрагивающие при малейшем шуме и пугливо озирающиеся кругом, чудовищные сны, прерываемые только полным изнеможением, мрачные образы, удивляющие день, и все, что хранится на дне крайних и глубочайших пещер души самого мрачного, бесформенного, туманного и ужасного». Те же представления, которые Готье выразил в этой галиматье, Бодлер воспроизводит в следующих словах: «Не представляется ли читателю, как мне, что язык времен упадка Римской империи – последний вздох сильного человека, уже подготовленного и преобразованного к умственной жизни, – удивительно как пригоден для выражения страсти, как ее понимает и чувствует современная поэзия? Мистицизм – другой полюс магнита, у которого Катюль и его шайка, эти грубые, чисто накожные (purement épidermique) поэты подметили только полюс чувственности. В этом чудесном языке ошибки и варваризмы передают, по моему мнению, необходимые небрежности страсти, забывающей обо всем и издевающейся над правилами. Слова, получающие новое значение, обнаруживают обворожительную неловкость северного варвара, стоящего на коленях перед римской красавицей. Не служит ли самый каламбур, встречающийся в этом педантическом лепете, свидетельством дикой и странной прелести детского возраста?»
Человек, знакомый с психологией мистицизма, конечно, тотчас же поймет, что скрывается под этой болтовней Готье и Бодлера. Душевное состояние, которое должен выражать язык декадентов, составляет не что иное, как основное настроение мистиков с его расплывчатыми представлениями, бесформенными мыслями, извращенностью, болезненным страхом и навязчивыми импульсами. Конечно, для такого