Флоренский. Нельзя жить без Бога! - Михаил Александрович Кильдяшов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И несмотря на это, 23 ноября на справку наложена резолюция — «ВМН» (высшая мера наказания). 25 ноября особая тройка при УНКВД по Ленинградской области вынесла приговор: «Флоренского Павла Александровича расстрелять».
По-прежнему не хочется верить в эту трагедию, в её неотвратимость, неизбежность. Ужасаешься не только безжалостности, злобе и кровожадности всех претворивших это в жизнь, но даже нелогичности произошедшего. Советская власть — ни партия, ни НКВД — не казалась заинтересованной в смерти Флоренского: она знала цену ему, осознавала полезность его, этого человека-университета. Он не мог оказаться просто цифрой в ужасной бюрократической череде расстрелов. Он оставался персоной особого внимания. Порой кажется, что в ту пору действовала какая-то неведомая сила, потаённая структура, которую ещё не обнаружили в архивных документах, не ухватили учёные, не описали в своих трудах. Кто сумел выстроить события так, что всё и все сошлись в эту роковую череду: доносы, «разоружения», дополнительный расстрел, стукачи, палачи, карьеристы?
Логика, рассудок здесь бессильны. Произошедшее невозможно измерить земной мерой. Удел Флоренского — духовная битва, самоотверженное противостояние врагу рода человеческого. Своим подвигом отец Павел сломал косу смерти, низверг лагеря и закупорил расстрельные подвалы, наложил печать на адовы врата.
Но всё же, собираясь в свой последний путь, он, наверное, не думал о том, что путь последний. Говорили, что предыдущий этап, отбывший на материк, распределили по разным тюрьмам страны. Собирался в спешке, всего два часа на сборы, с кем-то обнялся, попрощался, кого-то успел ободрить словом. Уже было ясно, что труд его последних лет в соловецких лабораториях погублен. Брошенными остаются рукописи, сконструированные машины, разрознен сплотившийся коллектив. В производственных помещениях гуляет ветер. Неужели где-то предстоит снова всё начать сначала?..
Последний раз прошёл по острову, быть может, по той улице, которая через десятилетия станет носить его имя. На мгновение остановился там, где появится музей с отдельной экспозицией, посвящённой учёному и богослову Флоренскому.
Дальше — плотная колонна. Отрешённые взгляды. Посадка на баржу. Путь по Белому морю. Кемь-пристань, пересыльная тюрьма. Прощание с морем, не только с этим, северным, а с морем вообще, со стихией, с загадкой детства: перед глазами солнце, Батум, молодая мама, живой отец.
4 декабря — спецпоезд на Ленинград. Туда, где когда-то мечтал учиться у Соловьёва, куда писал письма гимназическому другу Саше Ельчанинову, куда не так давно звали работать после доклада на электротехническом съезде.
В тесном вагоне сорок два человека. Отчего-то вспомнилось служение в санитарном поезде во время войны. Скольких исповедовал, причастил, утешил тогда. Наверняка исповедовал и утешал и теперь.
Их привезли куда-то под Ленинград. Загнали в здание, похожее на лагерный изолятор…
7 декабря — коменданту Ленинградского УНКВД, старшему лейтенанту госбезопасности Поликарпову дано предписание — «прибывших из Соловецкой тюрьмы — расстрелять». Меньше чем через полтора года, накануне ареста Ежова, палач застрелится. В предсмертной записке начальнику он напишет: «За весь период моей работы в органах НКВД я честно и преданно выполнял круг своих обязанностей. Последние два года были особо напряженные по оперативным заданиям. Тов. Комиссар, я ведь не виновен в том, что мне давали предписания!; я их выполнял, ведь мое в этом отношении дело исполнительное. И я выполнял и отвечать за это конечно было бы неправильно… И вот теперь, когда идут целый ряд разговоров об осуждении невиновных, когда я стал уже замечать, что на меня косо смотрят [и] вроде указывают пальцами, остерегаются, вроде не доверяют, будучи и так в очень нервном состоянии, и болезненном, у меня язва желудка, я совсем морально упал и пришёл к выводу, что дальше я работать не могу нигде… не способный к работе, я решил уйти… Тов. Комиссар, простите за моё малодушие, поработавши столько, конечно, я не человек, я жил только работой, не знал дома. Моя последняя просьба: не обижайте жену, она больная после потери обоих ребят, у неё рак, в служебные дела я её не посвящал и причин смерти она не знает. Прощайте».
…8 декабря 1937 года Флоренского вызвали из камеры с вещами якобы для врачебного осмотра. В комнате с тусклым светом за столом — человек в форме. Людей в медицинских халатах нет.
— Фамилия? Имя? Отчество? Год рождения?
Отрешённо ответил, не слыша самого себя.
— На этап годен.
Тут же подступили двое. Заломили заключенному за спину руки. Третий стал крепко вязать. Запястья перетянула грубая верёвка. Видимо, ожидая сопротивления, сидевший за столом взялся за странный предмет: железную трость с копьём с одного конца и с молотком с другого. Но Флоренский вырываться не стал, внешне казался совершенно спокойным. Вывернули карманы: всё, что нашли, сложили в ящик письменного стола.
Повели в следующее помещение. Там сняли верхнюю одежду, о которой конвоиры потом будут метать жребий. Оставили практически в нижнем белье. Связали ноги, так, чтобы можно было делать лишь мелкие шаги. Таких связанных в комнате собралось несколько десятков. Кто-то в отчаянии рыдал, кто-то, казалось, был не в себе, кто-то, избитый и окровавленный, лежал без сознания. «Господи Иисусе Христе…», «Пресвятая Богородице…», «Царю Небесный…» — повторял отец Павел.
Связанных стали складывать в кабину грузовика. Бросали, как поленья, друг на друга, стараясь, чтобы все оказались лицом вниз. Становилось тяжело дышать, каждое движение доставляло нестерпимую боль. Флоренский попытался поднять голову.
— Если вдруг кто… — пригрозил деревянной дубинкой влезший в кузов поверх людей конвоир. Поймал взгляд отца Павла, нанёс ему тяжёлый, оглушающий удар по голове.
Сознание мутилось. Чувство времени пропало. Двери кузова открылись — внутрь проник слабый свет. Рывками стали вытаскивать людей. Флоренского с трудом поставили на ноги. Куда-то поволокли. Впереди виднелся огонь. Это были костры. Рядом кого-то тащили по земле. Кому-то кричащему заталкивали в рот кляп. Кто-то сумел высвободить руки, пытался вырваться, и конвоиры, повалив, беспощадно били того ногами.
Край глубокой ямы. Слабо освящённая костром, она казалась чёрной дырой, готовой затянуть в себя весь мир. Она засасывала пространство, жизни, времена и сроки. Стал молиться за близких. За всё, что дорого сердцу. Стал молиться и за врагов своих, ибо не ведают, что творят.
— Ложись в яму, — приказали за спиной. — В яму ложись!
Резкий толчок в спину. Упал лицом вниз. Хотел вздохнуть. Но выстрел оборвал жизнь.
А как мечтал умереть, глядя на небо: «И когда возьмусь отсюда, пусть тот, кто вспомнит мою грешную душу, помолится о ней при еле светлой заре, утренней ли, вечерней ли, но тогда, когда