Культура Возрождения в Италии - Якоб Буркхардт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В высказываниях на эту тему недостатка нет. Вместо множества других приведем одно особенно отчетливое; оно взято из недавно впервые явившихся на свет[860] афоризмов Гвиччардини. «Тому, кто ставит честь на высокое место, удается все, потому что он не страшится трудов, опасностей и затрат; я изведал это на самом себе, так что могу сказать и написать: тщетны и мертвы те человеческие действия, которые берут свое начало не из этого мощного побуждения». Разумеется, нам следует здесь прибавить, что на основании имеющихся сведений о жизни автора речь в данном случае может идти исключительно о чувстве чести, но никак не о славе в собственном смысле слова. Однако с большей энергичностью, нежели кем-либо из итальянцев, данное обстоятельство было подчеркнуто Рабле. Следует признаться, мы помещаем это имя в наше исследование с крайней неохотой: то, что создано мощным, постоянно вычурным французом, дает нам примерную картину того, как должно было выглядеть Возрождение, лишенное формы и изящества[861]{472}. Однако решающим для нас обстоятельством является изображение им идеального существования в монастыре телемитов с культурно-исторической точки зрения, так что без этой не знающей границ фантазии картина XVI в. была бы неполна. Среди прочего Рабле повествует[862] об этих своих кавалерах и дамах ордена свободной воли следующее:
En leur reigle n’estoit que ceste clause: Fay ce que voudras. Parce que gens liberes, bien nayz[863], bien instruictz, conversans en compaignies honnestes, ont par nature ung instinct et aguillon qui tousjours les poulse a faiczt vertueux, et retire de vice: lequel ilz nommoyent honneur{473}.
Это та же самая вера в благость человеческой природы, которая воодушевляла также вторую половину XVIII столетия и прокладывала путь французской революции. Вот и у итальянцев каждый в отдельности обращается к этому своему благородному инстинкту, и если в общем и целом (главным образом под впечатлением национальных несчастий) суждения на его счет и его восприятие окрашено более пессимистическими тонами, этому чувству чести отводится все же неизменно высокое место. И если уж безграничное развитие индивидуума представляет собой стечение обстоятельств, обладающее всемирно-историческим значением, если оно было более мощным, чем воля отдельного человека, то великое явление представляет собой также и эта действующая в противоположном направлении сила — там, где она является на свет в Италии. Как часто и в борьбе со сколь яростными наскоками самовлюбленности одерживала она победу — мы сказать не в состоянии, а поэтому и вообще нашей человеческой способности суждения недостаточно, чтобы верно оценить абсолютное моральное достоинство нации.
Но что было силой, противостоявшей нравственности наиболее высокоразвитого итальянца эпохи Возрождения в качестве самой существенной и общей предпосылки, так это сила воображения. Это она, в первую очередь, сообщает его добродетелям и порокам своеобразную окраску; это лишь в условиях ее господства его не ведающая никаких границ самовлюбленность достигает полной чудовищности.
Так, из-за собственной фантазии итальянец становится первым в Новое время азартным игроком: она с такой живостью рисует ему картины будущего богатства и связанных с ним удовольствий, что он готов ставить на кон последнее. Несомненно, мусульманские народы обогнали бы его в этом отношении, если бы Коран с самого начала не установил, как средство защиты исламской нравственности, запрет на азартные игры, переключив фантазию своего народа на отыскание запрятанных сокровищ. В Италии игорная горячка имела всеобщий характер, и уже тогда она достаточно часто угрожала существованию отдельного человека или даже его рушила. Уже в конце XIV в. Флоренция имела своего Казанову, некоего Буонаккорсо Питти, который в результате постоянных своих поездок в качестве купца, партийного функционера, спекулянта, дипломата и профессионального игрока приобретал и утрачивал вновь такие колоссальные средства, что его партнерами могли быть исключительно государи, такие, как герцоги Брабантский, Баварский и Савойский[864]. Да и колоссальная лотерейная урна, как называли тогда римскую курию, создала у своих обитателей потребность в искусственном возбуждении, с абсолютной неизбежностью находившем себе выход — в промежутках между плетением высоко метящих интриг — в игре в кости. Франческетто Чибо{474}, например, как-то за два раза проиграл кардиналу Рафаэле Риарио 14000 дукатов, после чего жаловался папе, что партнер его обжулил[865]. Впоследствии Италия, как известно, стала родиной организации лотерей.
Фантазия сообщает в Италии специфический характер также и мстительности. С давних пор чувство справедливости стало, пожалуй, чем-то весьма однородным для всего Запада, и его нарушение, поскольку оно остается безнаказанным, воспринимается повсюду здесь одинаково. Однако прочие народы, если они также не склонны к тому, чтобы с легкостью прощать, все-таки способны легче забывать, в то время как итальянская сила воображения способна сохранять картину несправедливости в ее чудовищной свежести[866]. То, что кровная месть почитается народной моралью за обязанность, что нередко она влечет за собой самые зверские действия — также придает этой всеобщей мстительности особое основание и опору. Городские правительства и трибуналы признают ее существование и ее оправданность и стремятся класть предел лишь наиболее вопиющим безобразиям. Но и среди крестьян случаются Фиестовы трапезы{475} и широко распространенное взаимное уничтожение: нам стоит только выслушать хотя бы одного свидетеля[867].
Трое крестьянских мальчишек пасли коров в местности, называвшейся Аквапенденте, и один из них сказал: давайте испробуем, как вешают людей. Один из них сел на плечи другого, а третий набросил веревку сначала ему на шею, а потом привязал к дубу. Но тут появился волк, и оба мальчика убежали, оставив третьего висеть. После они нашли его уже мертвым и похоронили. В воскресенье пришел отец мальчика — принес ему хлеба, и один из мальчиков сознался ему в том, что произошло, и показал могилу. Старик же зарезал его ножом, распорол живот и забрал печень, а дома угостил ею его отца, после чего объявил ему, чьей печени тот поел. После