Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы - Вячеслав Недошивин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так закончилась эта «игра». Так Волошин навсегда ввел в поэзию Черубину. Но мораль очевидна: не раздувай угольков чужого честолюбия.
«Рыцарем без страха и упрека» назовут его сторонники, но большинство – отвернется. Гумилев, например, сказав о дуэли Ахматовой, мгновенно получил от нее согласие на брак, хотя до того четыре раза слышал отказы. А Волошин, напротив, когда позовет замуж Черубину, получит отказ. Она напишет ему: «Я никогда не вернусь к тебе женой, я не люблю тебя…» Позже добавит: «Это мое последнее письмо, от тебя больше не надо ни слова. Ты дал мне много-много радости. Дай ее еще кому-нибудь…»
Она выйдет за профессора медицины, переедет сначала на окраину (С.-Петербург, ул. Старорусская, 5), а потом, напротив, – в самый центр города (С.-Петербург, Английская наб., 74), никогда не сможет уже читать стихов Гумилева (будут мешать слезы), начнет писать пьесы, книги, а после 1917 года будет трижды арестована и умрет в ссылке. Арестуют «за антропософию» – она станет «гарантом» первого Антропософского общества в России. На открытие «штаб-квартиры» общества в Могильцевском переулке (Москва, Большой Могильцевский пер., 7) в сентябре 1913 года поспешит специально даже Маргарита Сабашникова. Там, в Могильцевском, и встретятся две дорогие Волошину женщины, две любви его. Но самого его, кстати, Лиля предаст. Когда уже он захочет вступить в «антропософы», она – «гарант» – откажется поручиться за него. Макс простит ей и это и будет писать ей письма, пока она будет жить. Он переживет ее на четыре года, она умрет где-то в Средней Азии от рака. Но вот факт: на столе ее после смерти найдут последний, но незаконченный стих: «Нет вещи на земле прекраснее, чем я. // Ведь красота сама – Господь влюблен в меня…» Тут уж не «уголек» самовлюбленности, который раздул в ней Волошин, – пламя, поднявшееся чуть ли не до небес…
А что же Анненский и его призыв «выдумывать себя»? Так вот, он, «высокий, прямой старик с головой Дон Кихота», умрет в Петербурге на ступенях Витебского вокзала. «Упал мертвым в запахнутой шубе», – напишет его сын. Считается, что умер из-за Черубины. Двенадцать ее стихов вместо его подборки тиснул в «Аполлоне» влюбленный в нее Маковский. Анненский порвет с ним. И вдруг после этого узна́ет про розыгрыш, про пощечину, про дуэль. Какое сердце выдержит это? Словом, «выдумка», к которой он звал поэтов, победила жизнь. Его жизнь. Бескровная дуэль Волошина и Гумилева рикошетом убила третьего поэта – общего учителя их.
Этот дом со львами у входа и ныне цел (Москва, ул. Малая Молчановка, 8). Кого здесь только не было! Писатели, художники, актеры. И всех их, по слову Алексея Толстого, прозвали «обормотами». «Обормотник» – так этот дом и вошел уже в историю нашей литературы.
«Тяжелые двери, а справа и слева по огромному льву. Мы, три актрисы Камерного, – пишет участница шабашей, – усталые после спектакля, пружинисто идем по ковру к лифту». На седьмом этаже, где жили они, обитали пианистка, учительница, один профессор, две сестры мужа Цветаевой и – Елена Оттобальдовна, мать Волошина. Ее звали Пра, «праматерь». А за глаза – «обормотской пастушкой». Членами «Ордена обормотов» стали Цветаева, ее сестра Ася, ее муж Сергей, а кроме того Фальк, Сарьян, Лентулов, какие-то филологи, чтецы – все, кто забегал сюда. За стульями, когда сходились на кухне, кидались как угорелые, боясь пропустить и новости, и остроты. Лишь Пра сидела в единственном старом кресле, но, покуривая тонкую папиросу в янтарном мундштуке, тоже громко, по-молодому хохотала. Особенно смешил всех Сережа, муж Цветаевой. Он учился на актера в Камерном театре, и его что ни день просто распирало от пикантных историй. Его прозвали тут «Какахилом», ибо в спектакле у Таирова ему никак не давалась реплика «Ах, коль сейчас не подкрепят мне силы, я удалюсь в палатку, как Ахилл». Впрочем, для смеха и повода было не надо. Здесь, и в Кривоколенном переулке, где Волошины жили раньше (Москва, Кривоколенный пер., 4), и особо, разумеется, в Коктебеле, куда все уезжали на лето, были бесконечны обманы, обряды, мистические танцы, магические действия. Всё, что зовут «черти в свайку играют». «Это было лучшим из всех моих взрослых лет», – напишет об этом времени Цветаева. И все в этом ежедневном веселье словно забыли: так смеются только перед очень большой бедой…
Первой бедой стала Первая мировая. Макс в самый канун ее как раз собрался на Запад. И по дороге – разве не символ? – государства, которые проезжал, одно за другим вступали в бойню. Будто стоило ему, парламентеру любви, покинуть ту или иную территорию, как людей скопом покидал разум и в мгновение ока под ними взрывалась сама земля.
«Едешь. Думаешь лучше стать – не станешь. Ты весь ложь и трус, – крикнула ему мать. – И не пиши мне. Ты для меня не существуешь…» Макс уезжал, скорей – убегал на Запад фактически от нее. Полный разрыв. Они даже не простились. Через годы, пережив ужасы войн и революций, он горько признается: «Самое тяжелое в жизни: отношения с матерью. Тяжелее, чем террор…» Невероятно! Что же произошло между ними? И не эта ли тайна жила в его, как пишут, никогда не улыбавшихся глазах?..
Пра, Елена Оттобальдовна, властная женщина с орлиным профилем, родом из обрусевших немцев, работница телеграфа, а потом служащая на железной дороге, была, конечно, слишком оригинальна. Ходила в штанах, которые тогда носили лишь велосипедистки. Осанка, лицо старого Гёте, самокрутка в серебряном мундштуке, казанские сапожки. В четыре года ее брал на колени сам Шамиль, великий чеченец, доживавший дни в Калуге, – она напоминала ему его сына. Любила скакать на лошадях, спорить по любому поводу. От мужа ушла, когда сыну исполнилось два года. Но и ревновала сына безгранично. Он вспомнит потом, что в детстве его была какая-то ссора с ней, со скандалом, обвинениями, что он взял какую-то серебряную спичечницу, что больше-де некому. С этого мгновения, с шести лет, «все любовные отношения» между ребенком и матерью исчезли. Мать – «его крест, – напишет учительница Макса, с которой он дружил, – жизнь с нею – пытка…» Когда Максу исполнится восемнадцать, Пра скажет: женись, пуговиц пришивать тебе больше не буду. И он всё станет делать сам. Он даже на «ты» перейдет с матерью, когда ему стукнет тридцать шесть. И если в детстве она звала друзей сына бить его, то когда в него, уже пожилого, влюбится одна юная дева, Пра скажет ей: «Ну зачем вы его выбрали? Толстый, с проседью! Любить никого не может…» А когда грянет военная мобилизация, кивая на мужа Цветаевой, упрекнет: «Вот мужчина! Война – дерется. А ты?..» – «Мама, не могу я стрелять в людей потому, что они думают иначе». – «Думают, думают… Есть времена, когда нужно не думая – делать». – «Такие времена, мама, – ответит он, – всегда у зверей…» И не пойдет в солдаты. Дерзко напишет военному министру: «Лучше быть убитым, чем убивать…»
Из письма Волошина – военному министру Д.С.Шуваеву:
«Я отказываюсь быть солдатом, как европеец, как художник, как поэт… Я преклоняюсь перед святостью жертв, гибнувших на войне, – и в то же время считаю, что для меня, от которого не скрыт ее космический моральный смысл, участие в ней было бы преступлением. Я знаю, что своим отказом от военной службы в военное время я совершаю тяжкое и сурово караемое преступление, но я совершаю его в здравом уме и твердой памяти, готовый принять все его последствия…»