Люди среди деревьев - Ханья Янагихара
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Должно быть, дома я остался отчасти потому, что ждал Оуэна; я очень радовался его приезду – в ноябре мы помирились после серьезной ссоры, которая случилась в июле, и эти несколько месяцев мне не хватало его в таком чистом и глубоком смысле, что я ощущал пещерную пустоту в груди. Кроме того, в последнее время я стал чувствовать себя очень старым и очень одиноким, к тому же абсолютно вымотанным и хотел оказаться с кем-то, кто знал меня раньше, когда я не был так связан по рукам и ногам и отвечал только за себя. Иногда я смотрел на Элоизу, младшую из детей, и испытывал что-то вроде отчаяния. «Господи, – думал я, – во что мне вздумалось играть?» В такие минуты я внезапно представлял себя обманщиком, шарлатаном, чей трюк затянулся, а он даже не успел этого понять. Я смотрел на детей, собравшихся вокруг стола, на то, как они едят, едят и едят, и вся эта сцена внезапно представлялась мне отвратительной и неестественной. Я не в первый раз сталкивался с глубоким абсурдом ситуации, в которую сам себя втравил, но теперь впервые к этим чувствам примешивалось такое чистое, неразбавленное отчаяние.
Однако произошла и другая пугающая перемена: в последнее время я снова и снова ловил себя на мыслях о мальчике, о том, что я чувствовал рядом с ним и с какой страстной надеждой пытался снова поймать то ощущение, превратить ту радость в повседневный жизненный опыт, – вот почему я привез их сюда. Вот чего я от них хочу. Но с каждым из них удовольствие, к которому я так стремился, оказывалось все короче, все недоступнее, все труднее восстановимо, и мое одиночество становилось все глубже, и в конце концов дети оставались лишь свидетельствами моих потерь, моих неизбывных печалей. Иногда я думал: я что, усыновил их себе в наказание? И если так, за что я себя наказываю? За Иву’иву? За Таллента? Это была нерадостная мысль, но в ней, по крайней мере, прослеживалась определенная логика. Конечно, я сделал такое с собой зачем-то, думал я; конечно, не просто так; конечно, это не просто безумство; конечно, я не просто так заточил себя с этими детьми, как когда-то сидел в заточении с их родителями, дядями, дедами в месте, отнявшем у меня все, что я в жизни любил. В такие мгновения я смотрел на детей бесстрастно, почти как если бы они были лабораторными мартышками, которых я смогу оставить в конце рабочего дня.
Но, конечно, оставить их было невозможно. Иногда мне снилось, что я путешественник, заброшенный в страну, плотно заселенную странными, непонятными существами. У меня был с собой блокнот, чтобы отмечать все, что увижу в дороге, но этих существ было нелегко описать и еще труднее нарисовать. Они не были приятны, но и звероподобны тоже не были. Они походили друг на друга, но у каждого была какая-то черта, отличавшая его от собратьев: у одного огромный клюв, тяжелый, жесткий, угрожающий, светло-розовый, точно молоко с кровью, у другого – грязного цвета крылья, которые раскрывались, обнажая роскошную палитру алых и фиолетовых оттенков. В основном они вели себя мирно, но время от времени один из них без всякого повода прыгал мне на лицо, цепляясь за нос и очки неуклюжими когтями, и бурно гоготал. Их обиталище – в одну сторону густое пузырящееся болото, в другую непроходимый лес, где бесчисленные стволы деревьев пропадали в липком тумане, в третью засохшее пространство ярко-оранжевой грязи – было таким же причудливым и непонятным. Но примечательнее всего в этом пейзаже (где повсюду торчали странные саговники, с которых свисали связки бананоподобных плодов, неестественно раздутых, пахнущих сахаром и торфом) были звуки: в воздухе теснились вздохи, уханье, урчание, гудки, такие громкие, что их почти можно было потрогать; казалось, что они падают с неба, как невидимые существа, и выползают наверх из-под покрова густой, яркой травы. Иногда мне представлялось, что я почти слышу какой-то зов, и я удивлялся, как в таком шуме этим существам удается отличить один звук от другого. А потом я заметил, что у существ нет ушей; они издавали звуки только для того, чтобы почувствовать вибрацию в своих сверкающих, чешуйчатых гортанях, почувствовать, как их пугающая, неприступная земля отзывается эхом на звуки.
Мне это снилось так часто, что я привык. Поначалу вся эта экзотическая и таинственная обстановка пугала и будоражила меня, внушала священный ужас. Но потом я понял, что просто жду, когда все закончится. Во сне я находил большой камень, обросший мягким грибком баклажанового цвета, тихо садился на него и ждал, пока меня перенесут куда-нибудь еще из этой страны, чьи тайны и чудеса давно перестали меня трогать. Надо мной кружилась стая воронов – единственных животных, которых я мог определить; они летали тесной, длинной, скорбной чередой, летали туда и сюда, туда и сюда, сверкали яркими пуговицами глаз, но, как я ни прислушивался, не издавали ни единого звука.
3
К Сочельнику я уже так мечтал, чтобы праздники завершились, что накануне принял запоздалое приглашение на конференцию в Стокгольмский университет, которая начиналась тридцать первого и продолжалась до пятого января.
Неделя выдалась чудовищная. Накануне беседа с Оуэном переросла в настоящий скандал. За истекшие годы Оуэн, несмотря на отсутствие собственных детей, пришел к выводу, что гораздо лучше в них разбирается, чем я, поскольку долгие годы знакомил студентов с творчеством Уитмена, Кавафиса и Пруста. Даже теперь, когда мы дожили до старости, наивность Оуэна не переставала меня поражать: после редких визитов он звонил мне и говорил, что детские жалобы на четкий и дисциплинированный домашний распорядок он расценил как «крики о помощи», будто я деспот во главе небольшого рабовладельческого государства, а он благородный посланник ООН, откомандированный для ознакомления с несчастной и несправедливой жизнью моих подопечных. Попытки Оуэна выступать в роли антрополога в моем собственном доме меня нисколько не интересовали, о чем я ему и сообщал. Но он упорствовал, лез с ненужными советами и еще менее нужными предостережениями о той деятельности – успешном руководстве детьми при переходе из детского во взрослое состояние, – которой я занимался больше тридцати лет, а он не занимался никогда.
Однако в то Рождество он позвонил, горя негодованием и категоричностью, нехарактерными даже для него, и сообщил, что Эбби, ныне одна из студенток, пришла в холл нью-йоркского дома, где он жил с Ксерксом, «в испуге и отчаянии» (он описал ее состояние с почти викторианской жалостливостью), утверждая, будто я вышвырнул ее из дома. Да, ответил я Оуэну, я действительно был вынужден попросить Эбби уйти из дома, где она торчала большую часть осени, потому что она упорно продолжала курить марихуану у себя в комнате, несмотря на мои многочисленные просьбы не делать этого. Оуэн, разумеется, счел мое поведение чудовищным и бесчеловечным. Обычно я не поддавался на его провокации, но на этот раз сдержаться не смог, и ссора быстро переросла в обсуждение моих родительских неудач, растянувшихся на десятилетия. До сего дня я не могу объяснить его внезапный гнев. Был ли он следствием скуки или склонности стариков впутываться в дела, где их участие нежеланно и бесполезно? Или дело было – как мне казалось иногда, хотя я всячески избегал этой мысли – в некой ревности, которую я всегда мог нащупать в Оуэне; она иногда вскипала, иногда отступала, но клубилась в его подсознании всегда, становясь все заливистее и горячее с каждым годом, с каждым благосклонным отзывом на мои усилия, с каждым ребенком, которого я выпускал в мир? В конце концов, у меня-то было все, а у него – только Ксеркс, тонкие поэтические сборники и жизнь, прожитая в основном в пределах штата Нью-Йорк.