В преддверии судьбы. Сопротивление интеллигенции - Сергей Иванович Григорьянц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никакая Сиротинская и тем более Столярова, увозившая на непонятный Запад его рукописи, не могли гарантировать, что написанное им сохранится. И так же, как он считал своим долгом описать тот чудовищный мир, из которого ему чудом удалось вырваться («мне повезло», – говорил Шаламов), то теперь, когда уже многое было совершено, его долгом было в этом враждебном ему мире сделать все, чтобы его свидетельство не пропало. Он был не только лагерником со своими нерушимыми принципами, но был хранителем своего бесценного свидетельства. А это особая, непривычная, но осознанная им роль. Надо было спасти «Колымские рассказы» даже такой ценой.
Важной причиной того, что Шаламов оставался непонятым, были не только сложность и трагизм его прозы, но его абсолютная незагрязненность ни в лагере, ни в Москве, его полнейшая неуступчивость ни в лагере, ни в жизни. Именно поэтому в КГБ так важно было его замарать. Какое на самом деле имела значение эта маленькая книжка по-немецки – куда больше было публикаций действительно заметных в СССР, КГБ не было нужды обращать на них внимание. Но замарать этим письмом ничем не запятнанного Шаламова, заставить его вступить в Союз писателей, что ощущалось им как позор – это, как и постоянная слежка за Варламом Тихоновичем, как подсунутая ему Сиротинская, как его фотографирование на улицах – было серьезной задачей соответствующих органов.
Я не знаю наверняка, но, может быть, история с немецкой книжкой, которой он был оскорблен, в результате которой и пришлось писать это письмо Полевого, косвенно связана со мной. Я не раз отправлял на Запад по нескольку рассказов Шаламова (другой возможности у меня не было: одно дело – переписка и совсем другое – отправка с надежным человеком гигантской рукописи) – не полностью, со случайными студентами. Было несколько человек, которые отвезли на Запад «Колымские рассказы» целиком (среди них – Столярова). Но первыми были изданы по-немецки с искаженными фамилией и именем автора («Варлаам Шаланов») считанное число рассказов, и это было совершенно не то признание, которого он ждал, которое ему было нужно. Шаламов хотел, чтобы его вещи – и стихи, и проза – были известны. Единственное, в чем права Сиротинская, так это в том, что русская литературная, диссидентская и околодиссидентская среда боялась Варлама Тихоновича и не понимала его. Кроме нескольких людей (Пастернака, Юрия Шнейдера, Асмуса, Столяровой, Натальей Кинд, Чухонцева, меня), у Варлама Тихоновича было очень мало знакомых, еще меньше понимавших, что Шаламов – гений, запечатлевший для мировой литературы не просто смертный ужас советских лагерей, но, как Данте в «Божественной комедии», – совсем другую, доселе неизвестную природу человека. Шаламов был слишком страшный, непонятный, чужой для советской либеральной интеллигенции. Характерно то, что написала (рассказала) о нем и Солженицыне Лунгина. Может быть, ей что-то аккуратно «подсказали», может быть, она сама сознательно распространяла «в своем кругу» ту неправду, которая потом прозвучала в фильме «Подстрочник». И слава богу, что это было сказано, иначе трудно было бы объяснить, в какой абсолютной изоляции находился Шаламов. Я прошу прощения, за слишком длинную (лживую, но замечательно откровенную) цитату, но без нее нельзя понять ни положения Шаламова, ни советской интеллигенции.
«Я думаю, – говорит Лунгина, – залог великой художественности «Ивана Денисовича» в том, что Солженицын взял счастливый день. Что он описал не тяжелый день Ивана Денисовича, а вот – что такое хороший день в заключении, когда все складывается как нельзя лучше. Это создает какую-то возможность воспринять. Ведь очень большое сгущение «чернухи» человек и воспринять не может. (Господи, как у нее язык повернулся назвать русскую, мировую трагедию – «чернухой».) А тут, я бы сказала. У пилюли очень горькой есть оболочка, в которой это можно проглотить. Шаламов был совсем другого облика человек, чем Солженицын. Я увидела еще не старого, но совершенно состарившегося, похожего на образы Рембрандта человека; жизнь наложила на него ужасную печать, исказила лицо, он был весь в морщинах, у него был тяжелый страшный взгляд. Это был абсолютно раздавленный системой человек. Его рассказы, глубоко художественные и замечательные, имеют познавательную (!) ценность отнюдь не меньшую, чем «Один день Ивана Денисовича». Но тогда эти рассказы не были здесь опубликованы. Однако нам удалось, даже, скажу, не без моего участия, переправить их за границу. Знакомые французские врачи вывезли рукописи на себе, приклеив страницы под одежду. И они были опубликованы во Франции. Но не произвели никакого впечатления – в том смысле, что их не читали. Это теперь Шаламов стал знаменит. Сейчас его переиздают. А тогда правда, которую он сказал о лагере, эта жизнь урок – он очень много писал не только о политических, но и об урках, об этой стороне лагерной жизни – оказалась настолько горькой, не завернутой в приемлемую, глотаемую оболочку, что тираж, который вышел в издательстве, никто не покупал. И пресса была такая… Он очень тяжело это пережил. И когда началась травля Солженицына, даже позволил себе высказаться. В том же номере газеты, где сообщалось, что Солженицына высылают, было письмо-протест Шаламова против того, что без его разрешения опубликовали за границей его рассказы. Это неправда. С его разрешения. Это была горечь от того, что рассказы не получили никакого отклика. Как в бездну провалились. Он не понимал почему. И умер он ужасно. Он заболел, не смог больше жить один в квартире. Он умер в районном доме для престарелых, в ужасных – просто в лагерных условиях, в полной забытости, безвестности, совершенно трагически. А сейчас на Западе это большой писатель. У нас, впрочем, тоже. Его издают и переиздают, выходят толстые книги…
Это о том, как важно было почувствовать, что нужно описать счастливый день Ивана Денисовича».
Не знаю, насколько лживой является байка о том, что Лунгина отправляла «Колымские рассказы» Шаламова за границу. Судя по всему, это неправда. Зато поразительным является признание в том, как всей этой хорошо устроившейся советской интеллигенции была нужна хорошо продуманная сладкая оболочка русской трагедии, которая дает возможность безмятежно жить и преуспевать в этом мире. Не видеть вокруг сотни тысяч, миллионы серийных убийц и снисходительно относиться к собственному поведению.
Что касается всего остального, то ложь Лунгиной