Ратоборцы - Алексей Югов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И, соответственно расстановке сил в самой Орде, разбились на два враждебных стана и князья подвластных русских уделов: одни возили дары преимущественно Сартаку, другие – преимущественно Берке. Батый получал меньше всех.
Невский поддерживал Сартака. Они были с ним побратимы. Сартак и верховная ханша его – оба были православные. У них даже была своя походная церковь, свой поп. Все это не могло не сближать Невского с царевичем. Однако не мог же не видеть Ярославич, что старший сын Батыя не удался, что он скудоумен, хлипок здоровьем, что если затеется у него, после смерти великого родителя, борьба с дядей Берке за златоордынский престол, то сыну Батыя едва ли царствовать, хотя сейчас, при жизни отца, слово Сартака, его пайцзы, тамги и дефтери были знаками как бы самого Батыя, и никто не смел им противиться, даже всесильный Берке.
Находясь в дружбе с Сартаком, Александр в то же время всячески ублажал и Берке, одаряя всех жен, и дочерей его, и советников – всех этих муфтиев, казн, мударрисов и шейхов, ибо брат Батыя был яростный магометанин и только ожидал смерти брата, чтобы обратить в магометанство все подвластные ему народы – и прежде всего свой собственный.
Так или иначе, между Александром и ханом Берке, неприязненно косившимися друг на друга, был тот «соломенный» мир, в сторону которого он советовал только что и Дубравке направлять своего Андрея и который был, по глубокому убеждению Невского, куда лучше «железной драки» с татарами – по крайней мере сейчас.
Так обстояли дела на востоке.
На юге же еще не отбушевала против монголов Грузия, и в своем орлином гнезде, среди скал, ставших скользкими от татарской крови, еще держался непреклонный Джакели.
Дальше – к западу – император греческий, Иоанн Ватаци, – хитрее, чем лис, терпеливее, чем китаец, и дальнозоркий, как ястреб, – не упускал случая, сидя в своей провинциальной Никее, теснить латынян-рыцарей все дальше и дальше – к Дарданеллам, к Босфору, ожидая только благоприятного стечения планет, дабы и совсем вышвырнуть немцев и франков из Константинополя, где удерживались они уже через силу, непрестанно взывая к папе, после погрома, учиненного им болгарами.
В Сербии Урош, государь отважный, законодатель мудрый, полководец, опрокинувший самого Субедея, да и хозяин рачительный своей земли, куда уже и Людовик и Фридрих стали засылать в науку ученых рудознатцев – учиться у сербов добывать железо, золото, серебро и медь, – этот Урош со своей стороны тоже рвался с севера к Босфору, в Константинополь. Только недоставало сил: с тылу наседали венгры, от моря – итальянцы, с другого боку – болгары, забывшие заветы великих своих правителей – Асеней. И вот, пишет в своем письме отец Дубравки, Данило Романович, что, дескать, молился к нему государь сербский Урош о союзе, о помощи против венгров, ибо нависают они над Сербией с тыла и сковывают лучшие силы Уроша. Однако далеко озирающий с Карпат своих, поглядывающий и сам на Босфор и на Константинополь, отец Дубравки так ни с чем и отпустил послов сербского государя. Пишет Данило: нельзя, дескать, ему пойти против Бэлы – вечный мир у него подписан и союз с королем венгерским, да и сватами стали: Лев Данилович, брат Дубравки, женат на дочери короля Бэлы.
На севере, в Германии, дела для Руси складываются благоприятно. Не успел умереть Гогенштауфен, как вся Германия, подобно бочке, раздираемой забродившим медом, трещит – и вот-вот рассыплется на клепки. Уже вздыбились немецкие города. Иной бургомистр уж самого императора нового ни во что не ставит: захочет – отворит ворота, захочет – нет. Да, впрочем, их, этих императоров, много стало в Германии: в Вормсе – один, в Страсбурге – другой, в Майнце – третий. Чуть ли не каждый богатый рыцарь мнит себя завтрашним императором. Самозваные Фридрихи размножились. А народ – в смятенье. Кнехты сбиваются в шайки – дерут встречного и поперечного… Притихла и Рига: мира доискивается магистр со Псковом и Новгородом. Еще бы, на одних попах латынских далеко не уедешь! А кнехтов и рыцарей из «фатерланда» – их теперь и пшеничным калачом не заманишь на орденскую службу: им и в отечестве хватает добычи! А сунешься на Русь – тут, того и гляди, новгородец – даром что торговая косточка! – а разъярить его, так живо голову топором отвалит! А на Литву сунешься – то как раз литовец тебя в панцире на костре зажарит, словно кабана! Поослабели гладиферы – меченосители! Ну что ж, нашим легче! Вот только Миндовг сомнителен! Правда, ручается Данило Романович в письме своем, что с Миндовгом у него теперь вечный союз и родство двойное: Миндовговну взяли за брата Дубравки, да и сам Данило оженился на литвинке – Юрате Дзендзелло. А в ней, дескать, Миндовг и души не чает: пуще дочери! А молодому Даниловичу уже и княжение выделил. «У них, – пишет Данило Романович, – у литовцев, родство-свойство – дело святое и нерушимое». «Ну, дай-то Бог! А я бы и родству-свойству не вверялся: зане – Миндовг!..»
Так думалось Александру, так беседовали они втроем за вечерними чаепитьями.
За последнюю сотню лет для державы вряд ли один-другой набрался бы подобный тихий годочек! Недаром же летописец – пономарь в Новгороде, Тимофей, – обозначил текущий, 1251 год, а от сотворения мира – 6759, такою записью:
«6759. Мирно быстъ». И ничего более!
Столь же краткою записью как бы откликнулся ему летописец ростовский:
«6759. Ничто же быстъ».
И наконец:
«6759. Тишина быстъ», – вывел киноварью высокопоставленный летописец, сам митрополит Кирилл – Галича, Киева и всея Руси.
Тишина была и в сердце Дубравки. Положа руки на раскрытую на коленях книгу, молодая княгиня созерцала бирюзовую гладь озера с парусами на ней недвижными, словно бы сложившие крылья белые мотыльки, и думала об Александре.
Сейчас он придет. Еще не слыша его шагов, она узнает о его приближении по той обрадованной настороженности, с которою начнет посматривать Волк в сторону леса, а потом на нее – жалобно и просяще: собака уже не смела теперь без ее разрешения кинуться навстречу Александру! В первый раз, когда пес кинулся, оставя ее, навстречу своему хозяину, хозяин ударил его прутом.
– Туда! К ней!.. – И показал рукою в сторону, где сидела Дубравка.
И этого урока разумному псу оказалось достаточно. Теперь, издалека заслыша Александра, он только радостно, но и жалобно повизгивал, колотил хвостом о землю и взглядывал на Дубравку: отпусти, мол! И она, немножечко помучив Волка, отпускала его.
Словно камень, пущенный из пращи, перелетал пес через всю лужайку и исчезал в лесу. Возвращался же он чинно и строго, счастливый, идя на шаг, на два впереди хозяина, и, доведя его до Дубравки, вновь ложился на своем месте, под кусток, настораживая шатерчики острых ушей. И теперь горе было тому, кто из чужих вздумал бы ступить на поляну…
Сейчас придет Александр… «Ну что, княгиня, – скажет он еще со средины полянки своим просторным, большим голосом, – небось уморили тебя жаждою?..» – Он покажет ей бережно предносимый на ладони берестовый туесок, не больше стакана. И они оба опять изопьют из него. Он – после нее. Как Тристан Корнуолский и Изольда Златокудрая: «Он – после нее, – они осушили кубок с рубиновым вином, настоянным на травах: напиток, порождающий любовь – любовь, доколе земля-матерь не постелет им свою вечную постель!» – произнесла нараспев по-французски Дубравка, и закрыла глаза, и, закинув руки за затылок, потянулась блаженно, и подставила свое лицо солнцу. А солнце уже грело все больше и больше: словно бы отец подошел неслышно и положил ей на плечи свои большие, теплые руки… «Господи! Когда же увижу я отца своего? – подумалось Дубравке, и сердце ее заныло. – Наказывала тетке Олене, отъезжавшей в Галич, чтобы сказала государю-отцу, что тоскует его донька: пусть приедет хоть на часок! Писала в письме, звала. Но Александр говорит, что сейчас Данило Романович воздержится от приезда во Владимир: не надо дразнить татар! Кирилла-владыку прислал, и даже это с трудом перенесли в Орде. Ладно, что еще старик Батый жив, попридержал Орду».